– Вот видишь? Я же говорил, что ты умная. Нашла отличный способ узнать все что хочешь.
Но она нахмурилась и сказала:
– Так я завтра вечером улетаю в Париж.
– Но ты же можешь залезть к ней в почту завтра утром.
– Я боюсь, – сказала она.
– Что значит боишься?
– Я боюсь лезть в бабушкину почту. Откуда я знаю, что там найду, Арно?
Мы помолчали. Она грызла ногти. Я провел рукой по щетине у себя на подбородке. Всю прошлую неделю она отрастала с какой-то дикой скоростью. Вроде брился два часа назад, а вот поди ж ты.
И тогда она задала мне вопрос, которого я ждал и которого страшился:
– А может, вы сходите со мной? Бабушка уезжает в больницу автобусом в восемь двадцать. Вы, как обычно, подхватите меня, но в Тель-Авив мы не поедем, а подождем в цитрусовой роще. Как только бабушка уйдет, мы вернемся к нам домой и прочтем, что она пишет Эльзе.
– Только не в цитрусовой роще, – сказал я. – Лучше на парковке возле сквош-корта. В это время там никого не бывает.
– Как скажете.
Итак, вчера утром я проводил Офри в школу. Она читала «Энн в Эвонли». Я держал ее за руку и слегка притягивал к себе, когда у нее на пути вставало дерево. Прощаясь, она поцеловала меня в щеку и сказала: «Я люблю тебя, папа». Со времени ее прогулки с Германом в цитрусовую рощу она ни разу не говорила, что меня любит. Я подумал, что это хороший знак. Что, возможно, она постепенно приходит в себя.
В восемь ноль пять я подобрал француженку, и мы направились на парковку возле сквош-корта. Там оказалось больше машин, чем я предполагал, поэтому я проехал ее до конца, до скамейки, на которой вечерами собирается местная молодежь и распивает водку, купленную на заправке. Девчонка положила свои ножки на приборную панель и сказала, что когда-то училась играть в сквош, но тренер начал к ней приставать, и мать, разозлившись, запретила ей продолжать занятия. Она еще какое-то время встречалась с тренером тайком от матери. У него в студии. Он был женат. На книжной полке у него стояла фотография жены и детей. Но ей это не мешало. В Париже не делают трагедии из таких вещей.
Пока она болтала, я считал, сколько песен передадут по радио. Смотреть на часы я не хотел, чтобы она не обиделась и не передумала, поэтому считал песни. Одна песня длится в среднем три минуты. Пять песен – четверть часа. Для надежности я переждал еще одну песню. «Free Falling» Тома Петти и группы The Heartbreakers. Классная композиция, скажи? Жаль, что теперь она вызывает у меня отвращение; я больше не могу ее слушать, не вспоминая о том, что было дальше.
Когда мы подъехали к дому, из подъезда как раз выходила судья с третьего этажа. Только этого не хватало, подумал я. Мы еще не сделали ничего предосудительного, но я сказал Карин: «Пригнись». Мы подождали, пока соседка не скроется за поворотом, и только тогда выбрались из машины.
Мы постучали в дверь, чтобы быть на сто процентов уверенными, что Рут нет дома. Нам никто не ответил. Француженка открыла дверь своим ключом, и мы вошли в квартиру.
В гостиной стояло пианино, на нем – бюст Моцарта. Я прямо-таки почувствовал, как Вольфганг Амадей впился в меня глазами, и быстро перевел взгляд на книжный шкаф. Книг у Германа и Рут было сотни. В основном старинных, на немецком языке. Ты наверняка знаешь всех этих писателей. Застекленные дверцы шкафа, насколько я помнил, всегда сияли чистотой, но в тот день они были покрыты густым слоем пыли.
Француженка спросила, не желаю ли я выпить. Я сказал, что, как мне кажется, нам надо поскорее сделать то, ради чего мы сюда пришли, и направился в угол комнаты, где стоял компьютер, но она преградила мне путь и сказала: «Я тоже думаю, что нам надо поскорее сделать то, ради чего мы сюда пришли». В следующую секунду она сняла с себя майку и лифчик купальника и скинула мини-юбку и трусы. Все это она проделала чуть ли не одним движением, как будто долго перед этим тренировалась. Прежде чем я успел ее остановить, она стояла передо мной на персидском ковре совершенно голая.
Из большого торшера на нее лился свет. Кожа у нее была гладкой, без единой царапинки, без единой морщинки, без единого пятнышка, кроме звезды Давида на левой груди. У нее было совершенное тело. Девчоночье тело. На меня накатила дурнота. Закружилась голова. Как бывает на высоте, если сдуру глянешь вниз, в пустоту.
– Оденься, – сказал я.
– Но, Арно, я думала, что…
– Нет, Карин, – сказал я. – Так не годится.
И тут она сломалась. Согнулась пополам и, как была, голая, опустилась на пол рядом с креслом и заплакала. Она плакала, как маленькая девочка. Шмыгая носом. И сквозь слезы причитала: «Я уродина. Ты не хочешь меня, потому что я уродина. Я тебе противна. Я жирная. У меня кривые ноги. Ты не хочешь меня, потому что у меня кривые ноги».