Выбрать главу

Как ни странно это звучит: техническая сторона дела, направленная на овладение вещью, для поэта чаще всего зависит от состояния его души, а не от того, в каком состоянии находится его мастерская и инструменты. Если он и впрямь всю свою жизнь отдает искусству, тогда он обогатит жизнь многим образами. Тогда он день и ночь будет работать над созданиями, которые живут в его голове, стараясь, чтобы ничего в нем не бродило как призрак, беспокойно требуя выхода, а нашло успокоение в бытии его вещей. И тогда, быть может, он создаст руку, о которой ты говоришь словами Родена, руку, «вокруг которой будет сплошная красота», ибо только так рука может существовать и быть всем.

Рильке. Да, ты права, Лу, я должен научиться работать, работать, вот чего мне так недостает! Если бы у меня были рабочие будни, чтобы самый сокровенный уголок моего сердца стал мастерской, стал моей кельей и убежищем, с тем, чтобы все, что во мне есть монашеского, пошло на созидание монастыря, служило бы моей работе и молитве. Чтобы я больше ничего не терял, а все располагал вокруг себя по степени родства и важности. Чтоб я воскрес, Лу! Потому, что я разбросан, как труп в старой могиле…

Когда-нибудь и я научусь создавать вещи; не пластические, а вещи из слов — реальности, рождающиеся из ремесла. Но меня часто мучает, что я так мало знаю; быть может, особенно то, что я очень мало знаю о цветах, о животных, и о простых событиях, из которых складывается жизнь, словно народная песня.

Будь ко мне снисходительна, Лу. Тебе, должно быть, кажется, что я слишком стар, чтобы все еще быть в поиске, словно юноша; но я твое дитя и не скрываю этого и говорю с тобой, как дети говорят во сне, зарывшись в тебя лицом, с закрытыми глазами, чувствуя твою близость, твою защиту, твое присутствие…

Лу. Это тайное желание «вернуть свое детство», страстное желание видеть, как оно всплывает в памяти, подобно видению, хотя поток этих воспоминаний и заставлял его пятиться в ужасе! Но стоило только преодолеть эту дрожь, предваряющую всякое движение вглубь — и вот перед ним его раннее детство, пронизанное тем изначальным чувством безопасности, которое не нуждается ни в каких страховках и гарантиях. Именно это ощущение, и только оно, вызвало тот заряд свободы в книге, которую ему предстояло написать.

Я верю во все то, что еще не сказано. Я хочу выпустить на волю свои самые благие вспышки. Однажды я, сам того не желая, сделаю то, чего еще никто не дерзнул желать. И да простит меня Бог, если это высокомерие. И если это гордость, дай мне быть гордым, произнося молитву.

Рильке. …Через несколько часов мы уезжаем, Лу. Мариенбад, Венеция, Флоренция, Рим… В Риме, где Клара будет работать всю зиму, я смогу выдержать совсем недолго и еще до того, как почувствую тяжесть этого города, я начну искать себе скромное одинокое пристанище (хотелось бы, на море), где мягкая зима неотличима от ранней весны. И в этой тишине, если она мне будет дарована, я хотел бы, Лу, подниматься к тебе порой, словно к светлой святой из родимой дальней страны, которой мне не достичь, потрясенный, что ты сияешь яркой звездой над тем самым местом, где я особенно робок и темен…

Я снова буду далеко от тебя, много, много дальше, чем в эти странные летние дни, когда твоим письмам требовалось так мало времени, чтобы дойти до меня. Как часто я мечтал о том, чтобы самому проделать путь моего письма к тебе.

Теперь же, снова отправляясь в дальние края, я прошу тебя, Лу, об одном: возьми себе и эту новую книгу моих молитв, положи ее к первой и читай и будь ласкова с ней. Я буду счастлив, зная, что целое покоится в твоих руках, под твоей охраной, под твоим присмотром, соединенное тобой в один свод. О Лу, ты мое равновесие…