Выбрать главу

Замуровав все щели, фашисты принялись накачивать в катакомбы желтовато-зеленый газ. Он был тяжелее воздуха и сползал вниз, бесшумно клубясь, извиваясь, как чудовищный удав. Люди спешили отгородиться от чудовища землей, камнями, мокрыми одеялами — влажные, они почти не пропускали газ.

Только один не принимал уже участия ни в чем.

Его положили в штабе на каменном столе — в морском кителе, форменной фуражке. В изголовье — боевое знамя отряда, колеблющиеся красные языки факелов. Спокойное, задумчиво-умиротворенное лицо — будто спит человек и видит во сне самое для него заветное: то приветливое и ласковое, то богатырски вздыхающее, суровое море. Всего три дня назад, на железной дороге, прослушивая с помощью болта рельсы, он невольно вспомнил свой «Красный Профинтерн», вечно гремевшие машинные отсеки, каюту, мерно покачивающуюся подвесную койку, портрет девушки на потолке — именно на потолке — так он был перед глазами всегда, в любую качку.

В дни эвакуации Одессы им обоим предложили остаться в катакомбах. «Отправимся, Галя, в подземный рейс», — шутил он. И вот она сидит у холодного каменного стола, холодом камня сковало и черты дорогого ей человека. Всматривается в них и не верит, не может поверить, что больше никогда не разомкнутся насмешливые губы, не засветятся улыбкой доверчивые глаза. Счастье казалось таким огромным — шальная пуля оборвала его, как тончайшую паутинку. Ивану из «подземного рейса» уже не вернуться.

Жмется к женщине четырехлетний Мишутка — на базе они остались втроем: он, тетя Галя и дядя Ваня. Не совсем еще понимает Миша, почему дядя Ваня должен так долго, так страшно спать. Почему даже самый главный, самый спокойный в катакомбах дядя Бадаев, и тот, глядя на мирно спавшего дядю Ваню, кусал губы. Потом положил на скрещенные руки его свою руку и сказал: «Похороним тебя, если останемся живы, под солнцем. Фашистам отомстим!»

Помнил еще Мишутка, каким ярким и огромным бывает солнце, особенно по утрам. Но как подымут туда тяжеленный каменный стол с горящими факелами и знаменем, с заснувшим почему-то «навсегда» дядей Ваней? Многое было для малыша непонятным. Но что фашисты звери и притом самые страшные, он понял. Иначе стали бы разве отгораживаться от них каменными завалами, завешиваться мокрыми одеялами?..

Шли четвертые сутки осады. Неожиданно компрессоры стихли — видимо, каратели израсходовали заготовленные баллоны. Паузой нужно было воспользоваться, передать в Москву хотя бы главное. В Нерубайском или Усатове выставить антенну было уже невозможно, только у Фоминой балки оставались еще незамурованные щели.

Семен Неизвестный впервые за три дня прилег. Второй радист — Глушко — лежал больной.

Владимир подошел к спавшему Семену — как-то неестественно откинута правая нога, снят сапог, из-под брюк выбился окровавленный бинт. Тихо простонав, Семен заворочался, видно, от боли проснулся.

— Что это? — спросил его Бадаев. — Почему забинтован?

— Кусанула шальная.

— Когда?

— Да в ту ночь еще, у телеграфного столба.

«Терновник», — вспомнил Бадаев.

— Как же теперь?

— Руки целы... Рацию только пусть кто-нибудь дотащит до места.

Идти с Семеном на радиосвязь вызвался Мурзовский. Теперь это было еще опаснее, чем в ту ночь после взрыва спецэшелона, — каратели пригнали во степь третий пеленгатор, установили еще несколько прожекторов. Для огневой поддержки пришлось послать отделение Петренко.

С рассветом вся группа вернулась в лагерь. Мурзовский — без ремня, без оружия...

— Что случилось?!

Оказалось, что перед выходом Мурзовский «для смелости» изрядно выпил и в степи начал ухарствовать — вылез из щели, кинулся очертя голову с антенной к оврагу. Семен нагнал его, прижал к земле. Но при обратных перебежках подвела Сему раненая нога — попал под пулеметную очередь.

Его внесли на окровавленной шинели. Он еще стонал. Отыскал глазами среди склонившихся над ним людей Бадаева, силясь что-то сказать, приподнял голову и тут же запрокинул ее, словно тряхнул слипшимися от крови волосами.

В гнетущей тишине слышны были лишь потрескивание дымных факелов да капель в гулком черном зеве колодца.

Заплетающейся, шаткой походкой Мурзовский подошел к Бадаеву, рванул на груди гимнастерку:

— Стреляй!

Никто не шевельнулся.

— Стреляй... или застрелюсь сам! — истерически выкрикнул Петр.

Бадаев молча вынул из кобуры и протянул Петру свой незаряженный пистолет. Тот схватил пистолет, поднес к виску, обвел всех мутным взглядом. Никто не бросился к нему, никто не попытался остановить. Только капель, гулкая, жуткая...