Выбрать главу

Довлатовская речевая стихия, любят обмолвиться близко его знавшие, дружившие с ним люди, якобы была выразительнее всего лишь перенесенных на бумагу затверженных импровизаций, «пластинок», как сказала бы Ахматова.

Да, живая человеческая речь вроде кровеносной системы довлатовской художественной прозы. На придание ей повествовательного ритма, на облачение в плоть, в запечатленную образность, затрачены недюжинные художественные способности. Не просто затрачены, на это ушли огромные душевные силы — доказать, что автор не байки рассказывает, а пишет смыслопорождающую, проницающую суть «нашей маленькой жизни» прозу.

Не счесть златоустов — вдохновленных успехами Довлатова в том числе, — пишущих с голоса. Нынче такого рода непринужденная манера для многих литераторов стала «творческим методом» — наговор переносить на бумагу, которая «все стерпит». Однако у рассказчиков, взявших за образец прозу автора «Зоны» и «Заповедника», при незадачливом переводе устной речи в письменную вместе со звуками речи из текста улетучивается главное: авторское переживание. Все их занимательные истории в напечатанном виде решительно проигрывают довлатовским. В них не обнаружишь ни воли к работе со словом, ни чувства меры, ни гармонической точности выражения, ни иронического литературного подтекста — всего того, что заставляет писателя держаться собственного русла, ни на йоту не уклоняясь от ответа на дарованные судьбой — и ею определенные — вопросы. Это важно осознавать, ибо «феномен довлатовской прозы» лишь в малой степени объясняется самой по себе искрометной непроизвольностью суждений, на которые прежде всего обращают внимание.

Относясь вполне равнодушно к материальным благам и вообще к «неодушевленной природе», Довлатов очень любил всяческие милые эфемерности, разбросанные вокруг человека, сроднившиеся с ним, — авторучки, ножички, записные книжки, цепочки, фляжки и прочие в пределах непосредственного осязания болтающиеся вещицы. Ими же он щедро делился со своими приятелями. И они же всюду поблескивают в его прозе.

Довлатов и сам был вдохновенным виртуозом беседы, и его герои проявляют себя преимущественно в диалоге. Через диалог высвечивается их характер, в диалоге сквозит их судьба.

Слова у Сережи теснили дела и часто расходились с ними. Этот увлекательный перманентный «бракоразводный процесс» я бы и назвал процессом творчества. По крайней мере, в случае Довлатова. Жизнь являла себя порочной и ветреной подружкой словесности.

Глядя на вещи философски, можно сказать: диалог — единственная форма достойных отношений в наше малодостойное время. Потому что человек, способный к непредвзятому общению, — свободный человек. Таков герой довлатовской прозы — даже в тех случаях, когда он знает: век ему свободы не видать.

Выбор Довлатова-художника — быть с теми, кто создан из праха, из придорожной глины. Не с героями, а с антигероями. Случилось так, что этот выбор в его жизни был буквально материализован, передан из рук в руки, получен от другого известного мастера — Фернана Леже, завещавшего жене «быть другом всякого сброда». Поразительно, что его вдова, ничего не ведая о грядущем пути безымянного для нее ленинградского юноши, догадалась вручить раритетную вещь, куртку своего мужа, именно ему, человеку, знавшему этому «сброду» цену и не раз выступавшему от его имени. Куртка эта — не плод фантазии автора соответствующего рассказа, она на самом деле была передана молодому в ту пору ленинградскому прозаику. (Куртка, кстати, как мне говорили, до сих пор цела, но кому она теперь впору?)

Преуспеяние, благополучие Довлатов отвергает априори, с почтением он приучил себя относиться в первую очередь к нищим. «Я всегда повторял, — написал он в конце жизни, — кто бедствует, тот не грешит…» В обиходе он умеренности и толерантности настойчиво чурался. «Мне кажется преступлением, — распалялся он по этому поводу в одном из писем, — тягчайшим нравственным преступлением — создавать в адском мире оазисы, иллюзорные оазисы благонравия и корректности».

Собственно говоря, литературный raison d'être, заключающийся в том, что художник посторонен морали, в лучшем, равном худшему, случае заключает с ней «компромисс», в довлатовской прозе не завуалирован. Один из рассказов с него и начинается:

В этой повести нет ангелов и нет злодеев… Нет грешников и праведников нет. Да и в жизни их не существует. Вот уже несколько лет я наблюдаю…