— Сеньор Солаун, — произнес он голосом, который расслышался только из-за тишины, воцарившейся в звездный миг, оскверненный присутствием нас, немых свидетелей. Солаун смерил его взглядом, и тут я понял, что необязательно быть выше собеседника, чтобы смотреть на него сверху вниз. Дробь оборвалась, заглушенная рыком: рычали не львы, а Солаун.
— Вы что, совсем уже? Ну не на лестнице же!
Дальнейшие слова оказались излишни, потому что посетитель, попрошайка, профессиональный вымогатель испарился и на его месте стоял просто ссутулившийся неудачник, осмеянный, поставленный под конец пьесы в нелепое положение. Я хотел было захохотать, захлопать, вмешаться, но не сделал ничего, лишь зачарованно наблюдал за сценой. Или то был страх, а не чары? Солаун заметил меня и сказал незнакомцу:
— Обратитесь к моему секретарю, — и продолжал подниматься по лестнице, но на сей раз уже как простой смертный, одолевающий самым обычным шагом самую банальную лестницу. Совету последовал не посетитель, а я, и вот уже Йосси или, может, Хосефа Мартинес опускает для меня подъемный мост, и я пересекаю феодальный ров несколько неуклюже, ни дать ни взять крестьянин, которого впервые принимают в замке.
— Проходите, проходите, — сказал Вириато Солаун со всем радушием, на какое был способен, занимаясь чем-то жизненно важным: выписывая чек жене для похода по магазинам, в который раз звоня любовнице, закуривая ароматного вечернего «Черчилля» (он был настолько богат, что мог позволить себе выкуривать — образно говоря — по премьер-министру Англии каждый час), — чем я могу вам помочь, молодой человек?
Я посмотрел на него и чуть не сказал: даровать мне жизнь, а может, заодно и смерть. А сказал вот что:
— Дело в том, что, понимаете, у меня затруднения…
— Продолжайте, продолжайте…
— Я очень мало зарабатываю.
— Разве? Мы же вам повысили зарплату полгода назад?
— Да, верно, когда я женился, но…
— Продолжайте, продолжайте…
Он как будто говорил: «Не продолжайте ни в коем случае», но вставлял эти два слова или повторял одно это слово так умело, что я сдался.
— В общем, дело в том, что у меня будет ребенок.
— Ах, вот как. Сын. — Я мог бы его поправить: или дочь, или, может, гермафродит. Но заговорил снова он: — Это не шутки. Вы хорошо подумали?
Точно, я не подумал, ни хорошо, ни плохо, никак вообще. Детей не выдумывают, даже не чувствуют, их поначалу и не видно вовсе. Они просто появляются и все. Как опечатки. Черт, в мою раскладку шрифта «Мехораль» вкрался ребенок. Должно быть, просмотрел.
— Наверное, нет, подумать как следует не подумал.
— Что ж вы так, Рибот, детей нужно обдумывать.
Потомство — умственная проблема, сказал бы Леонардо. Все понял. В следующий раз сяду за стол, подопру кулаком щеку, как Нобель на портретах, а на дверях повешу объявление: Не беспокоить. Обдумываю хорошенького восьмифунтового младенца.
— Вы правы, — ответил я заискивающе, — нужно обрисовывать, обдумывать.
Теперь хозяин мог примирительно снизойти до крепостного Сергия.
— Ну что ж, — продолжил он, — что я могу для вас сделать?
Я не нашелся что сказать. Не ожидал, что моей просьбе придется стать ответом. Я собирался задавать вопросы и заранее отрепетировал. Что может сделать суша для потерпевшего крушение? Только и пришло мне в голову. Встретить на берегу? Бросить мне канат? Забыть обо мне за горизонтом? Я выбрал самое легкое. Или самое трудное?
— Я бы хотел, не могли бы вы, по возможности, как-нибудь поднять — мне, то есть, — заплату, зарплату, пожалуйста. Если это возможно, конечно.
Я выдал именно ту грамматическую конструкцию, которая в испанском языке создает впечатление уважительного отношения, соблюдения иерархии и почтительной дистанции. Все это располагает к благотворительности, как публичной, так и частной. Но ответа не последовало. По крайней мере, сразу. Вот он, секрет великих людей. В том числе маленьких великих людей. Они знают цену и стоимость всего, даже слов. И тишины, как музыканты. И жестов. Как актеры или буддисты. Солаун, будто совершая религиозный обряд, вытащил из внутреннего кармана футляр свиной кожи и крайне медленно и осторожно извлек из него бифокальные очки. Неспешно водрузил на себя. Посмотрел на меня, посмотрел на чистый лист (чисто лис), лежавший на столе, спокойно взял бесполезную ручку из никчемной чернильницы — потому что и чернильница, и ручка, обе черные, были таким же декором, как гравюра, жемчужина, коробка для сигар, папка и нож для бумаг. Наступила полная тишина. Я мог бы услышать все шумы мироздания, но слышал лишь морозный гул кондиционера, звук ручки, выцарапывающей маорийскую татуировку на белом листе, и ураганный ветер, гулявший у него в животе после плотного обеда. Боссфинкс заговорил.