Надсадно закашлялся Одноухий. Старик встрепенулся, внимательно огляделся вокруг. Никого, слава богу! Кажется, в укромное место забежали, пересидят тут, покуда свои не придут.
Старик насторожился: за лесом, где была дорога, послышался глухой шум моторов. «Силы подбрасывают, — определил Старик. — Значит, держаться думают. Цепляются за каждый клочок. Да уж как не натуживайся — песенка спета, пол-Пруссии отдали».
Шум моторов стих. Старик глядел сквозь неодетый лес на дальние красные крыши деревни, и эти крыши его беспокоили. Но он старался убедить себя, что деревенским жителям сейчас не до беглых, им теперь самим бы в живых остаться да дом сохранить, фронт надвинулся. Вот ведь тоже деревня как деревня, и люди в ней как люди, пашут, сеют, детей ростят…
Постепенно мысли Старика легли в прежнее русло, он опять вспомнил дом, семью. Ничего не скажешь — хорошо жил. И жена работящая, и дети скромные, не ленивые. В доме достаток был, гостей пирогами да пельменями угощал. А чего еще надо крестьянину! И корова, и свинья, и куры — все было. И пригон и сеновал. Любил вечером на крыльце посидеть, вдаль поглядеть, на степь, на синие горы на окоеме. Любил попариться в субботу. Пожалуй, больше его парился в селе только дед Савостий — того полумертвым вытаскивали из бани, отливали колодезной водой. Баня своя была, на огороде, у речки. Весной перед самой войной новую срубил. Соседи пришли «на помочь». За один день баньку поставили. Потом брагу пили, обмывали строение. Прямо во двор столы вынесли. Веселились, песни пели, плясали. Кто мог подумать, что через месяц война. И Никандра, соседа, убьют уже в августе. Все мертвые теперь, кто за столом тогда был. Восемь мужиков. Все мертвые, кроме Митьки. Митька тогда плясал отчаянно, удаль да ловкость выказывал. Мокрый чуб прилип ко лбу, а круглое мальчишечье лицо расплылось в победной улыбке, и уши пламенели, будто надранные. «Аи да Митька! — подхваливали гости. — Жарь, Митька! Покажи, где раки зимуют!» И сын старался. Семнадцать годков было ему. В сорок втором ушел, лейтенантом стал. Старик никак не мог представить своего Митьку офицером. И гордился очень, что вот его сын офицер и гвардеец. Первый офицер в их роду. Аи да Митька! В сорок втором под Сталинградом воевал. И орден Красного Знамени имел, и в госпитале полежал. В руку, левую, ранило. Это хорошо, что в левую. Левая, она левая и есть. В хозяйстве правая — главная рука, ежели левая сохнуть, к примеру, зачнет. Молодец Митька — офицер! Поди, теперь уж и капитан? И годков ему двадцать. Лишь бы жив остался. А может, нету уже Митьки! — кольнула мысль. Давно уж ничего не знает о сыне, с того самого марта, когда самого остригли и одели в армейское в Барнауле. Два года уже по лагерям, а фронт-то он…
Старик вздохнул, подумал о жене. Поди, извелась вся, ничего о муже не знает. Чай, похоронила давно. Откуда ей знать, где муж ее мается и что жив он еще. Возчиком был, снаряды подвозил на позиции. Вот раз и заехал в темноте прямо к немцам. На Курском направлении тогда стояли, готовились к прорыву. Сам-то ладно и кобыла ладно, а вот снаряды противнику привез — обиднее всего. Наши артиллеристы ждали, бой предстоял наутро тяжелый, а он со снарядами в гости к фашистам пожаловал. И пошли лагеря. Как жив еще? Не иначе как крепко молится за него жена. Мёрло народу в лагерях уйма. И мёрло, и сжигали, и газами душили. Страшно сказать сколько. А ему везло, бог его миловал. А уж теперь-то жив останется, теперь что! — только своих дождаться, здесь вот отлежаться. И войне конец, к лету кончится. Вот ежели бы пораньше, глядишь, к пахоте поспел бы. В апреле пахоту начинают на Алтае, ежели весна хорошая. А ежели нынче плохая, то припозднятся — в мае начнут. Тогда, глядишь, к севу-то домой и попадет. Он — старик, его сразу отпустят.