Выбрать главу

Но чем больше работал я в качестве сотрудника Пушкинской редакции, тем меньше у меня оставалось иллюзий. Аппетиты Михаила Георгиевича росли в геометрической прогрессии — соорудив из мемориала своего рода неразменный рубль, он стремительно превращался в капризного склочника, выбивающего себе одну привилегию за другой. На моих глазах совершилось полное изгнание жильцов — незадачливые давиды поочередно вступали в судебную схватку с Михаилом Георгиевичем, за спиной которого громоздилось государство-голиаф, и, конечно же, в отличие от своего библейского собрата, были биты и выселены из центра на далекие окраины. Как представитель истца я участвовал в судебных заседаниях и с тоской осознавал, что оказываюсь по одну сторону баррикады с безразличными ко всему, кроме собственного блага, чиновниками.

Добила меня совместная поездка на кладбище Мухагверди, где в то время собирались открыть пантеон для захоронения знаменитостей, и Михаил Георгиевич на полном серьезе отправился выбирать себе место. Все это было, по меньшей мере, противно, и я написал заявление об уходе, чем, кажется, изрядно удивил Смирнова: к тому моменту он совершенно искренне полагал, что весь мир вертится вокруг него и выйти из этого круга кому-то можно исключительно по его разрешению, и никак иначе.

Ковыляя между бульдозерами по площадке, где вроде бы предполагалось основать пантеон, Михаил Георгиевич еще не знал, что болен раком. Он собирался жить долго, но через несколько месяцев рядовое обследование выявило «плохие анализы». После этого он только и делал, что лечился, но помочь ему никто не сумел. Умер Смирнов в январе 1986 года, но где его похоронили, я не знаю; впрочем, я не знаю даже, открыли ли пантеон на кладбище Мухагверди. Наследников у него и, значит, потомков у Смирновой-Россет не осталось, дом и все имущество достались государству и теперь принадлежат Республике Грузия. Говорят, что после смерти Михаила Георгиевича в доме нашли тайник с уникальными драгоценностями, которые были помещены в Золотую кладовую Грузии.

Похоже, я был слишком самонадеян, коrда, сидя под портретом Александры Осиповны, воображал себя окруженным тенями великих русских писателей. Теперь мне кажется, что дом Смирнова они покинули давным-давно, задолго до моего появления в нем. Возможно, это случилось в году этак тридцать седьмом, когда Михаил Георгиевич, по его словам, «отправил одного нехорошего человека на Колыму», написав — всего-то! — анонимку в газету. Или в годы войны, когда он, получивший от подельников кличку Рузвельт (по аналогии: американский президент передвигался в инвалидном кресле), организовал аферу с сахаром и заработал много денег. Все это в подробностях я слышал от него самого — рассказывал он с удовольствием, явно гордясь теми своими делами.

А может быть, великие тени и вовсе никогда не посещали тбилисский дом Смирновых. С какой стати им, если вдуматься, следовать за бездушными вещами, которые совсем не факт, что хранят — вопреки общему представлению — воспоминания о тех, кто к ним прикасался…

Однажды мне довелось подержать в руках жилет, в котором Пушкин стрелялся на дуэли, — тот самый, что спрятан под стеклом в музее поэта на Мойке, 12, — и я вновь и вновь испытываю дрожь, как только вспомню об этом. Но думаю, дело тут не только в пушкинском жилете, но и во мне, в моем представлении об Александре Сергеевиче, в моем неизменяющемся отношении к дуэли с Дантесом, словно она была только вчера, и даже в моем метафизическом желании помешать ей.

О прикосновении к пушкинскому жилету я вспоминаю с благоговением, а вот о работе за секретером, на который Пушкин положил альбом, подаренный Смирновой-Россет, — равнодушно. И ничего не могу с собой поделать.

Беспристрастных историков не бывает — в этом я уверен. Я не скрываю, что, к примеру, Евпраксия-Адельгейда, Екатерина Головкина, Екатерина II мне интересны сами по себе, а Авдотья Истомина и Наталия Иванова, ставшая Обресковой, — всего лишь фон, который позволяет обратиться к неразгаданным, несмотря на усилия сотен литературоведов, личностям Грибоедова и Лермонтова.

Я пристрастно отношусь к своим героиням — но надеюсь, не в ущерб правде. Только так, мне кажется, и пишется настоящая история.