Выбрать главу

— Правда о Хуане Альфонсо в майском номере «Артефакта»! Уже в продаже!

На мгновение, которое, казалось, длилось целую вечность, сутолока в зале прекратилась. Онемев, раскрылись в изумлении рты, бокалы замерли у самых губ, поднятые руки застыли в воздухе. Фреска Иеронима Босха в объемном исполнении.

Линнель — единственный, кто сохранил дар речи.

— Класс… Вот это класс… Нет, ну просто класс…

Кажется, его высказывание не всем по вкусу.

Особенно Деларжу, в котором ощущается непреодолимое желание влепить ему по уху и обозвать неблагодарным. Новая волна присутствующих потихоньку потянулась к буфету. Мне предлагают по ложенный бокал — этого, вне всякого сомнения, требует общее согласие. Скандал… А с моей точки зрения, сцена и правда просто классная, по выражению Линнеля. Да, похоже, за Деларжем тянется длинный хвост сомнительных делишек. Что-то я не слышал ни о таком кубисте — как там его зовут? — ни об этом темном деле. Мне даже становится немного жаль его, этого маршана, которого ждал сегодня настоящий триумф и который на деле весь вечер вынужден терпеть нападки то со стороны прессы, то от собственного протеже, то от какого-то зануды вроде меня. Эх, и почему только я раньше не ходил на вернисажи?

Понемногу разговоры возобновляются. На столах вновь появляются подносы с птифурами.

— Классная девица, а? Это ж надо — превратить Бобур в музей Гревен! Снимаю шляпу..

Это было сказано мне на ухо, я повернулся всем корпусом.

Линнель, стоит — веселится.

Да, у этого типа явно не все в порядке с головой.

— Да уж… Немного отдает рекламной акцией, не находите? Забавно, конечно, но все же, — говорю я.

— Может быть, но мне нравятся грубияны. На этих раутах такая тоска. И потом: я пришел сюда по обязанности — как-никак это все же я понаделал все то, что висит на стенах, — а вот остальным-то это на что?

— Остальным? Ну, им нравится то, что висит на стенах, вот и всё.

— А вам? Вам оно нравится?

— Не знаю. Если я начну говорить об этом, я покажусь вам грубияном.

Он смеется, я тоже, но внезапно давлюсь смехом: он берет меня под руку. Под ту руку.

— Пойдемте, я проведу для вас персональную экскурсию.

Прежде чем пройти в зал, он запасается горючим, и я стою, как полный идиот: в одной руке бокал, а на другой повис этот тип.

Он требует, чтобы мы выпили вместе, я слушаюсь и немного теряю равновесие. Он останавливает меня перед каким-то холстом.

— Посмотрите-ка на эту. Старая, семьдесят первого года.

Чего он от меня хочет? Что это: продуманная акция или очередная придурь подвыпившего художника? В любом случае он знает, что я доставал его маршана, может, именно это ему и нравится. По правде говоря, я впервые вижу его работу. Я прошелся по выставке слишком быстро и ничего толком не разглядел. Да и вообще я предпочитаю разглядывать рамы, а не то, что они обрамляют. Длинные полосы грязновато-зеленого цвета, чувствуется, что краска накладывалась прямыми мазками, резко прерывающимися в конце. Затем все было покрыто белилами, как бы скрепившими красочную поверхность. Я, правда, не знаю, что и думать об этом. Чистая абстракция. Вот и всё.

— Ну как? Что-нибудь чувствуете?..

— Ну да-а-а, немного… Знаете, я ничего в этом не понимаю…

— Тем лучше. От специалистов меня пучит. Мне как раз очень хотелось бы, чтобы кто-то вроде вас сказал мне сегодня, что он об этом думает. Ну так как? Вам это ничего не напоминает?

— Спросите у кого-нибудь другого. Я полагаюсь только на примитивное, отсталое удовольствие, которое получает моя сетчатка. Знаю, так говорят все трусы. Короче говоря, не умею я отличить хорошую картину от плохой. Может, подскажете, как это сделать?

— Да это просто. Достаточно предварительно увидеть несколько тысяч других, всего-то. Так что? Напоминает вам это что-нибудь или нет?

— Ну-у-у-у… Если подумать… Может быть, мать прячет дочку под пальто от дождя.

— ?..

Я сказал это таким правдивым голосом, что он даже не засмеялся. Меня как бы осенило.

— Ладно, о'кей, каждый видит по-своему. Я не думал об этом, когда писал… но… хорошо… я не против. А как по-вашему, сколько это стоит?

— Учитывая, что вы выставляетесь в Бобуре, это должно стоить охренеть сколько.

— Больше. Эта, например, сто двадцать пять тысяч. Ночь работы, если не ошибаюсь.

Подумаешь. Меня этим не удивишь. Я как-то видел у нас в галерее горку из пивных бутылок вдвое дороже этого.

— И сколько из этого идет маршану?

— Довольно много. Обычно фифти-фифти, но у нас особое соглашение.

— А вы что, работаете ночью?

— А? Да, и я один из немногих художников, которые любят искусственное освещение. На рассвете сам удивляюсь…

Он окликает на ходу парня в белом пиджаке, который через минуту подходит к нам с шампанским. Ему опять приспичило тяпнуть. К нам подходит какая-то пара, женщина целует Линнеля, мужчина тоже. Художник подставляет им щеки без явного восторга.

— Ален, гениально! Ты рад? Это действительно сила! Чувствуется свежее дыхание, и работы так прекрасно коррелируют, просто роскошно!

Он благодарит их таким голосом, будто нос у него зажат прищепкой для белья, и оттаскивает меня прочь. Нет, он точно тронутый.

— А что это значит: «работы коррелируют»? — спрашиваю я.

На самом-то деле я знаю это лучше, чем кто бы то ни было: так всегда говорила Кост. Но мне надо его разговорить.

— Ничего. Не берите в голову. Слушать еще всю эту фигню…

— Но все-таки… Впечатляют меня люди с хорошо подвешенным языком. Без этого — никуда.

— Вы думаете? А я ненавижу все эти словечки. Андре Бретон говорил: «Философ, которого я не понимаю, — дрянь»! Я иногда ржу до слез, читая научные статьи о собственной мазне. Знаете, живопись для этого подходит гораздо больше, чем, например, музыка. Ну что можно сказать о музыке? А? Критики никогда не описывают то, что видят, — они соревнуются в абстракции с картинами. Впрочем, они и сами это признают.

Уж чего-чего, а непонятных каталогов я начитался.

— Все равно… меня это впечатляет.

— Ладно, проще простого: сейчас прошвырнемся среди посетителей, и я вам буду синхронно переводить, идет?

Я хихикаю. Это все от шампанского. Мои мозги, наверно, понемногу превращаются в какую-то эмульсию на основе брют империаль.

— Идет.

Ничего, что я под градусом, соображаю я нормально. Ни о чем не забываю: ни о Деларже, ни о своем обрубке. Что бы там ни творилось у него в голове, Линнель может быть просто джокером в игре против меня.

Мы подходим наугад к двум откровенно пожилым женщинам, одна из которых что-то воодушевленно вещает. Дымок от сигареты, торчащей в углу рта, заставляет ее то и дело прикрывать левый глаз.

— Знаешь, у Линнеля — сплошная игра хроматических эквивалентностей… тут надо ждать имплозии…

Линнель мне на ухо:

— Эта говорит, что я все время использую одни и те же краски, а имплозия — это значит, что, чтобы картина подействовала, на нее надо долго смотреть.

Старушка продолжает:

— Чувствуется матовость поверхности… И присутствует некий прорыв, вот тут… раздирающий покров…

Линнель:

— Она говорит, что разбавленные белила позволяют видеть то, что под ними.

Мне кажется, что народу прибывает. Две старушки исчезают куда-то, на смену им приходят другие — супружеская пара, в которой жена не решается ничего говорить, пока ее мужик не выскажется. Он запинается, как будто высказывание своего мнения — его святая обязанность.

— Это… это интересно, — говорит он.

Линнель обращается ко мне с ядовитым комментарием:

— Ну, тут просто. Он говорит, что все это — чушь собачья.

Мне очень нравится его стиль — стиль художника без иллюзий, которому наплевать на внешние приличия и на этот выпендреж, сопровождающий все, что возводится в догму. Наплевать на все, кроме того, чем он занимается у себя, когда он один. Его «мазни». Это — святое, о котором он не говорит. Я знаю такие моменты, когда чувствуешь себя автором, исполнителем и единственным зрителем того, что создаешь.