— Вы просто вездесущи, — говорю я.
— Садитесь, где найдете место, погодите… сюда…
Краешек дивана, рядом с телефоном и автоответчиком. Она возвращается в комнату с двумя чашками и чайником, даже не спросив меня, хочу ли я чая, и усаживается у моих ног. Когда она наклоняется, чтобы налить чай в чашку, я вижу ее груди. Она протягивает мне блюдце, не отрывая глаз от валяющегося на полу обрывка газеты. Прямо бешеная какая-то, думаю я, на такой надо жениться как можно скорее.
— Школа изящных искусств — это детские игрушки! Работа для стажера. Я сказала, что пишу об их выпускниках, ставших знаменитыми художниками, в частности о Линнеле, в связи с выставкой в Бобуре… Мне круто повезло, я напала на старушку-секретаршу, представляете — тридцать лет среди всех этих бумажек, помесь курицы с компьютером, она просто обалдела от счастья, что у нее будут брать интервью.
— Ну и что она сказала про Линнеля?
— Ах-ах-ах, Линнель, малютка Ален, такой талантливый! А шутник какой, если бы вы только знали, что он тут устраивал! Все годы изощрялся в розыгрышах и всяких проделках, да с такой выдумкой, что дело чуть ли не до полиции доходило! Он, кажется, заставлял новичков…
— Это так важно? — перебил я.
— Да нет, просто забавно. Короче, он отучился там шесть лет, преподаватели ему спускали всё на свете, все его фокусы. Типичный студент — ни фига не делает, а в результате все знает. Это и раздражало, и подкупало, и обескураживало однокашников. Всех, кроме Морана, его неразлучного друга, более неприметного, более прилежного. «Приятный, но неразговорчивый», — сказала про него старушка. «У него были свои причуды, он увлекался всякой мелочью — миниатюры, каллиграфия, а вот академический рисунок его мало вдохновлял». Он был самым скромным из этой четверки.
Она специально оставила пробел, чтобы я заглотил наживку. Четверка… четверка… Братья Джеймс, Дальтоны. Хорошее число для гангстерской группы. Двое уже есть. Боюсь, что будет и три. Я знаю одного такого, большого мастера появляться там, где его не ждут. По возрасту и маниакальной одержимости он вполне мог бы оказаться третьим. Джентльмен. Мой постоянный соперник.
— Клод Ренар, — говорит она.
— Да?
— Оценщик-аукционист. Этот — совсем другое дело. Он проучился там всего три года. Сын Адриена Ренара, знаменитая фирма оценщиков, самая…
— Знаю, знаю, дальше…
— Он попал в Школу на пари, чтобы насолить родителям. Папаша ворочает полотнами по миллиарду каждое, он хочет, чтобы я продолжил его дело, так вот нет, я сам буду создавать полотна по миллиарду, и однажды ему придется их оценивать. Тем не менее на набережную Малаке он являлся на крутой тачке с откидным верхом. Он очень быстро спелся с той парочкой. Все трое оставили Школу одновременно, в конце шестьдесят третьего. В последний год они были просто не разлей вода, можно сказать, что в этот год четверка и сформировалась.
У меня еще есть шанс, номер четвертый — пока джокер.
— Как насчет поужинать прямо здесь?
— А четвертый?
— Я сделала запеканку из кабачков.
Она прекрасно чувствует, что мне наплевать на ее запеканку. А мне вот интересно, действительно ли мне наплевать; интересно, четвертый и правда тот, о ком я думаю, а запеканку она сделала специально для меня, и надо ли мне торопиться с помолвкой, и не съездить ли сначала в Биарриц, а может, она выбрала кабачки, именно потому что их можно есть одной рукой и без ножа…
— Занятная у вас история, — говорю я, — продолжайте… пожалуйста.
— Нет, с сегодняшнего дня меня больше занимает ваша история. Это будет главный материал сентябрьского номера. Четвертого звали Бетранкур, Жюльен Бетранкур. И не Ренар с его бабками, не Линнель с его эффектными гнусностями, а именно он был в этой четверке главным. Старушка хотела уйти от ответа, для нее и для всей Школы это неприятное воспоминание. «Вам не стоит говорить о нем в вашей газете, мадемуазель…»
Я придвинулся поближе к ее лицу, чтобы почувствовать ее запах. Она поняла и не стала отодвигаться.
— Он рос без отца. Никто ничего о нем не знает. Какой-то хилятик, призывающий к террору против искусства. Экстремист, которого вечно подозревали в том, что он своими туманными, но явно террористическими лозунгами пачкал стены в школьных помещениях. Гениальный, судя по всему, оратор, который буквально парализовал бедных студентов с их смехотворными этюдниками под мышкой.
Мне вспомнилась та листовка.
— «Он очень дурно влиял на трех остальных, на это было больно смотреть»… Еще бы… они все были влюблены в него. Они сами избрали его своим лидером, своим гуру. Должно быть, жутко обаятельный был тип, как по-вашему?
— Вы бы ему приготовили запеканку?
— Нет, ему — мясо гриль.
Не знаю прямо, жениться мне на ней или нет. Она проводит рукой по волосам, не спуская с меня зеленых глаз. Светло-зеленых.
— Линнелю светила Римская премия, но когда Бетранкуру вздумалось бросить учебу, все трое пошли за ним. Милашка Линнель, тихоня Моран, папенькин сынок Ренар и террорист Бетранкур. У всех четверых в биографии имеется явный пробел — с шестьдесят третьего по шестьдесят пятый год. Искренние, амбициозные, дерзкие. Вот они — ваши объективисты.
Да. Никаких сомнений. Однокашники, шестьдесят третий год: вся жизнь впереди, мечтай — не хочу, тачка с откидным верхом, днем — в кафе «Палетт», вечером — в «Селект», бесконечные дискуссии об американских художниках. И вот они отваживаются на поступок, бросают альма-матер, чтобы покончить с ложными надеждами. Будь они постарше или потерпеливее, они назвали бы это «старым миром». Но они пришли и ушли слишком рано. Весь век объективистов — одно лето. Моран улетел за Атлантику, Ренар вернулся в лоно семьи, юный Ален Линнель стал просто Линнелем.
— Как вы думаете: это можно понять с высоты наших тридцати лет?
— И да, и нет, — отвечаю я. — В это самое время я карабкался на стул, чтобы увидеть, как играют в бильярд в кафе напротив. Единственное, что я помню про шестьдесят восьмой год, это Олимпиада в Мехико.
— А я в шестьдесят четвертом году получила в яслях приз за лучший детский лепет. Клянусь своей пресс-картой, это правда.
— А сколько вам лет?
— Двадцать семь, — говорит она.
— Браво! Если вы и дальше будете продолжать в том же духе — в смысле профессионального рвения, — то через три года Анне Сенклер нечего будет делать, через пять вы разберетесь с Кристин Окран, потом выйдете в главные редакторы, а через десять заработаете Пулитцеровскую премию.
— Ага, а через двадцать я появлюсь в некрологах в «Жур де Франс». Прекратите издеваться.
Сколько времени я не видел так близко ни одной девушки? Думаю, это уже исчисляется годами. Ну, во всяком случае, не меньше года. Посетительница в галерее. Она никогда не приходила ко мне вечером. Я сам шел к ней после полуночи или в выходные, перед бильярдом. В конце концов ей надоело.
— Нравится мне в вас эта скандальность.
Я чуть не поцеловал ее, но тут она встала, чтобы убрать поднос. Жаль. Мне хотелось бы узнать, что бы я почувствовал и дрогнуло бы во мне хоть что-нибудь.
— А нельзя узнать, что стало с заводилой? — спросил я.
Я все еще не теряю надежды признать в нем этого подонка-джентльмена.
— Нет, она ничего не слышала о нем, а уж мимо нее это не прошло бы. Правда, я поднажала, и она отрыла у себя в бумагах тогдашний его адрес. Могу его вам дать, а через газету я раздобыла и адрес Линнеля. С Деларжем — глухо, на него можно выйти только через галерею. Придется вам как-то изловчиться. Вот такой у меня урожай за сегодняшний день.
— И вы еще успели сделать запеканку? — говорю я.
— Так вы хотите ее или нет?
Я не отвечаю. Она встает передо мной на колени и, взявшись за рукав, притягивает к себе мою правую руку. И не отрываясь смотрит, смотрит на меня, гипнотизируя, словно кобру, а я не знаю, на что ей моя искалеченная рука. И я сдрейфил.