Лева не стал ничего просить дополнительно для жены, все. Он спал по-прежнему на диване, свою кровать мама отвезла в Зюзино, а великанше пришлось довольствоваться раскладушкой, она на этом и успокоилась. Ни о чем не просила. И, как только Лева продирал глаза, она с грохотом, молниеносно, сворачивала свой ночной бивак, ура!
То ли родители раз и навсегда убедили ее еще в детстве, что ей ничего не полагается в этом мире, и просьбами это положение можно еще и ухудшить, будет скандал. То ли это у нее было врожденное, вроде инстинктивного благородства, бывает.
Идеальная сожительница, ничего не просила. Но и не предлагала. Не советовала, не вмешивалась. Лева был однажды удивлен, услышав, как она кому-то дает по телефону рецепт пасхи с тертым мускатным орехом. Ого! За ней стоял, видимо, многовековый опыт хозяйки поместья, раз она знала такие тонкости, опыт прамамки-бабки-вельможной пани. Лева облился слюной, лежа на диване. То есть, питаясь школьным меню своей учительницы-мамы, Лева был лишен грандиозных пищевых удовольствий, видимо.
Ибо ему не только ничего не давали, но у него и брали — чего стоило одно ежеутреннее дежурство при ребенке! Лева почувствовал себя угнетенным; и как-то раз, вслед за щелчком дверного замка, когда великан ушла за молоком, он тоже поднялся, в ушах шум, но встал, почистил зубы, все быстро сделал и исчез, успел — видимо, перед самым приходом жены. И с улицы, из автомата, позвонил матери, чтобы она не тащила еду на Строителей, ужинать он будет у нее. И там он и остался.
Эля не позвонила ни вечером и никогда, но Леве нужны были книги и вещи, и он стал навещать комнату на улице Строителей на правах гостя. Эльвира улыбалась как всегда, была всем довольна (якобы), но Лева предпринял еще один эксперимент — а как бы нам махнуться, ты в Зюзино, а мы сюда? Такой был поставлен однажды вечером вопрос после ужина (Эля покормила гостя каким-то куриным суфле, остатками от детского обедика, волшебный вкус).
Собственно, это был чистый экспромт, маме нравилось жить в Зюзине, рядом уже открыли суперсам, телефон поставили, чисто, тихо. Мать была по-своему несгибаема, и, будучи однажды выселенной в изгнание, она больше не желала треволнений и перемен, судя по всему.
Скорей всего, Леве понадобилось всколыхнуть, зацепить постоянную безмятежность и самодовольство своей юной женки, совершить над ней некоторый акт, действие, а слово это тоже действие — и что же, он получил ответ, какого не ожидал:
— Почему бы и нет?
Он-то, Лева, строил свои дальнейшие планы на основе ее отказа, он затем должен был сказать так: ну живи тут, ну пользуйся, чем женщина ближе к центру, тем она дороже, ты же принимаешь гостей. Но тогда не жди никаких алиментов. Вот что он хотел выразить! Но она все поломала, сокрушила своей безмятежностью.
Тем не менее он все-таки высказал что желал:
«Платить тебе я не буду в любом случае».
Она засмеялась, демонстрируя свои великолепные зубы цвета жемчуга, литую верхнюю челюсть, сахарные уста.
Все. Все вопросы были решены, и жить рядом с этим откровенным смехом не представлялось возможным. Лева засвистел бронхами, собирая в очередной раз свои книги, а затем плюнул на все и уехал, бросив незавязанные пачки, утром явилась его тихая учительница-мать и по списку все уложила в суму на колесиках и в два картонных ящика, вызвала такси и до его прихода сидела, выпрямившись, на Левином диванчике, в комнате, где прошла ее цветущая старость, а Эля, смеясь, кормила ребенка кашей, он торчал на своем высоком стульчике и на редкость здраво расспрашивал мать, кто эта глухая старушка А это наша бабушка сидит. Наша бабушка Оксана, — отвечал мальчик, вытаращив огромные голубые глаза. А вот уже приехало такси, говорила далее его смеющаяся мамаша — и ребенок сказал уходящей свое младенческое «пока», а та уползла, взгромоздив ящики на сумку, багровая от волнения, переживая, что как же может дитя в десять месяцев так разумно беседовать! И что же будет с ним в школе! Одни неприятности! Ошеломленная бабка сказала на пороге ответное «пока». И даже махнула лапкой, на что младенчик откликнулся: «Выходит, она не глухая!» — «Выходит!» — засмеялась его юная мамаша (как-никак семнадцати лет). И он тоже помахал вослед бабушке своей толстой лапой, гений, как и было задумано.
И вот — вернемся к началу -
и вот человек с такой биографией семьи, все в порядке, жена-сын, мама, комната и квартира, однако ни там ни там он не один, впутан в чужие дела, обязан принимать экзамены, обонять пыльные вещи, и он, покончив с обязаловкой, покупает билет, кладет в карман «зубы», т.е. щетку, пасту, бритву и мыльце, едет в поезде «на юга», обедает там в кафе на берегу, присматривая себе прошлогоднюю стоянку, спит где-нибудь в парке под кустами, имея в запасе полиэтиленовую скатерть на случай дождя, лежит в глухой южной тьме, свободно дышит, в виде подушки кипа газет с раздражающим содержимым, он их не читает. Звездное небо Канта над головой в сети веток, вечное небо, вечные вопросы. Перед ним встают и сияют прекрасные лица — мама, затем сын и Эльвира, и тут он хочет насильно прекратить свои мысли о будущем, уничтожить страшные картины, разворачивающиеся как в кино, сцены совокупления Эльвиры с собственным сыном, которому уже, к примеру, пятнадцать. Небо стоит над головой, вечный праздник простора для астматика, и Лева усилием воли пытается укротить себя и испрашивает у безликой вечности сна и покоя, а также свободы от любви, какой бы она ни была, к этим трем лицам.