Шимун Врочек.
Три мертвых бога
— Рр-а-а-а!
Воспоминание детства: ревущая толпа, вывернутые голыми руками камни мостовой. Улицы Скироса, ругань, беготня, крики… Дядька Флавий — огромный, всклокоченный, небритый — с глухим рычанием поднимающий над головой бревно. «Шлюхи!», кричит дядька. Это просто и понятно. Даже мне, восьмилетнему мальчишке. Шлюхи — во дворце, дворец дядька с друзьями возьмет, всем будет радость. Даже мне, Титу, пусть я еще маловат для камня из мостовой… Впрочем, для шлюх я маловат тоже.
Сейчас, набрав сорок лет жизни, став старшим центурионом Титом Волтумием, я понимаю, что дядька был прав: тот, кто ведет за собой, всегда называет сложные вещи простыми словами. Что было горожанам до свободы личности, до права и власти, до легитимности… или как ее там? Сложная вещь становится простой, когда вождь берет слово. Оптиматы — грязные свиньи, трибун — козел, патриции — шлюхи. Это было понятно мне, восьмилетнему…
И тем более понятно всем остальным.
— Рр-а-а-а!
Ревет толпа, бежит толпа. Потоком, мутным, весенним, несущим мусор и щепки… И я, восьмилетний Тит, будущий задница-центурион, как меня называет легионная «зелень», тоже бегу.
…Когда навстречу потоку встал строй щитов, я подхватил с земли камень и швырнул изо всех сил. Эх, отскочил! «Молодец, пацан!», ухмыльнулся кто-то, вслед за мной нагибаясь за камнем. Булыжники застучали по щитам — легионеры выстроились «черепахой» (разболтанной и не слишком умелой, как понимаю я с высоты тридцати лет службы), но вреда каменный дождь нанес немного. Вскрикнул неудачливый легионер, центурион проорал команду: что-то вроде «держать равнение, обезьяны!», строй щитов дрогнул и медленно двинулся на нас.
Это было страшно.
Атака легиона — это всегда страшно. Иногда, проверяя выучку центурий, я встаю перед строем и приказываю младшему: шагом — на меня. Строем, без дротиков, молча… Озноб продирает хребет, скулы сами собой твердеют — кажется, я снова на улицах Скироса, и снова сверкающая змея легиона глотает улицу стадий за стадием…
Я кричу: подтянись, левый край, не говно месишь!
Я говорю: четче шаг, сукины дети!
А после, снимая шлем, чувствую пальцами влагу на подкладке…
— Рр-а-а?!
Толпа не уверена. Толпа помнит: ей были обещаны шлюхи, а здесь, вместо того, чтобы покорно лечь и бесстыдно раскинуть голые ноги… Здесь глотает улицу бронзовая змея, змея легиона… Почему-то кажется: это был вечер, закат — в сумерках бунтовать веселее, легче, факелы — какой бунт без резвого огня? — в нетерпеливых руках. Шкура змеиная плавится бронзой…
Я, тогда черноволосый, ныне наполовину седой, смотрю. Прекрасный ужас наступающего легиона — я замер тогда, голова кружилась — замираю и по сей день, стоя перед строем и командуя: шагом — на меня…
Строем, без дротиков, молча.
Дядька Флавий тоже растерялся в первый момент. Но он был умнее толпы (впрочем, даже восьмилетний мальчишка умнее ее) и он был вождем. Простой гончар, мастер, он не умел превращать воду в вино, как бог христиан, зато он умел другое…
Он делал сложное — простым.
— Менты позорные!
Дядька Флавий, бог толпы.
Спустя тридцать пять лет, вспоминая тот день, я вижу: бронзовая змея упирается толстым лбом в лоб бунтующего потока. Двери, доски, плечи — все пошло в ход, когда дядька Флавий сделал сложное простым. Скрипят кости. Я как наяву слышу тот звук — сминаемые тела, трескающиеся ребра. Давит легион, давит поток, никто не хочет отступать. Бронзовая змея против темного быка…
…Говорят, удав охотится, ударом головы оглушая жертву.
Дядька Флавий — в первых рядах, подпирает плечом огромную дверь. Вырванные с мясом бронзовые петли видны мне даже отсюда, со второго этажа, куда меня забросила чья-то заботливая рука. Подо мной — сплошной поток, без просвета. Кажется, спрыгнув вниз, я встану и пойду, как по усыпанному камнями стратуму, оглядываясь и примечая: вот Квинт, скобарь, в перекошенном рту не хватает половины зубов, вот Сцевола, наш сосед, рыжий, как…
Вот дядька Флавий, весь из жил и костей, плечом — в дверь, словно за ней — счастливая жизнь, в которую не пускают. Но дядька сильный, он пробьется…
— Рр-а-а-а! А-а-а!
Из задних рядов легионеров летят дротики.
…Он всегда был силен, мой дядька — даже когда лег под градом дротиков, то умер не сразу. Центуриону пришлось дважды вонзать в него меч, и дважды пережидать конвульсии умирающего… Центурион, плотный и краснолицый, казался мне жутко старым, хотя, думаю, он тогда был моложе, чем я сейчас…
Так умер бог толпы.
… — Я хочу стать солдатом.
— У тебя белое лицо, мальчишка. Еще великий Цезарь говорил: испугайте человека. Если его лицо покраснеет — он храбр, если же побледнеет… Ты — трус, а мне не нужны трусы. Пошел прочь, недоросль!
Трибун цедит слова, гордясь высокомерной, нахватанной — не своей, ученостью. Он молод, лет на семь старше меня, тринадцатилетнего, и ему есть чем похвастаться. Он читал «Записки о Галльской войне», он помнит Цицерона и, наверное, процитирует по памяти «Природу вещей». Мое образование проще: мятеж, дядька Флавий, короткий меч, входящий между ребер, долгие скитания, одиночество, голод и боль… Зато я знаю то, чего не знает кичливый трибун второй когорты семнадцатого легиона.
Я знаю: сложное можно сделать простым.
Я ухожу.
… — Я хочу стать солдатом.
В повадках центуриона есть что-то волчье, хищное, словно бы обладатель повадок недавно вышел из леса и завернулся в человеческую шкуру: кряжистую, с крепкой шеей. Седой ежик венчает круглую лобастую голову. Глаза смотрят задумчиво.
— Дурак, — говорит центурион, широкая ладонь почти ласково прикасается к моему затылку, сбивает с ног. — Ты молод и глуп.
Центурион уходит.
— А ты — старый козел! — кричу вдогонку. — Я достаточно храбр, чтобы сказать это?
Центурион оборачивается, с усмешкой смотрит на меня, сидящего в пыли.
— Достаточно глуп, чтобы крикнуть.
Я ненавижу эту ухмылку так же, как ненавидел бронзовую змею, пожравшую улицу моего родного города…