Выбрать главу

Кистерев оторвался от окна, повернулся всем телом — страдальческая синева глаз, узкое бледное лицо.

— То–то. Подло перекладывать на других, что обязан решать сам.

В это время дверь кабинета распахнулась, Божеумов, торжественно прямой, держа в руках бумагу, шагнул к ним.

— Интрижки плетете? Бросьте, напрасный труд. — В голосе пренебрежение, во всей вытянутой фигуре, в деревянно прямой спине, разведенных острых плечах — сознание своей праведной силы. — Ты говорил: быстро не получится, ждать придется, — обратился он к Женьке. — А стрижена девка кос заплести не успела — получилось, вот!.. — Божеумов тряхнул бумагой: — Подписано.

— Ну смотри!

— Нет, теперь уж ты смотри да почесывайся.

— Я же опротестую! Я же писать буду!

— Куда? Кому?

— И Чалкину! И в область! Не остановите.

— Хм!.. Пока вы тут ворковали, я Чалкина обо псом как есть информировал. Чалкин и приказал мне подписать. А в область?.. Зачем? Чалкин раньше тебя область поставит в известность. Сейчас, верно, крутит телефон, дозванивается… Так что — пиши, бумага терпит.

Божеумов шагнул к Вере, положил перед ней акт:

— Передай Уткину, пусть оформляет ордер… как положено, с визой прокурора. И побыстрей.

Снова поворот на каблуках к Женьке:

— Пока ты еще на прежнем положении. Пока… Поворачивай обратно в колхоз, сиди там, жди. Придет время — вызовем. Здесь тебе отираться нечего. Хочешь ли, нет ли, а придется сказать старику, чтоб сухари сушил… А вы, кажется, недовольны, товарищ Кистерев? Возразить хотите?

Кистерев каменел на стуле, покоя на коленях единственную руку, поводил глазами, следя за каждым шагом, за каждым движением Божеумова.

— Мое возражение впереди, Божеумов.

Божеумов серьезно, без улыбки, даже с важностью кивнул:

— Подождем.

17

С печи уставилась провальными глазницами больная старуха, время от времени она роняла сдавленный стон:

— Ос–по–ди! Что деется!

С полатей торчала мочальная голова мальчишки. Евдокия у шестка сморкалась в фартук.

Адриан Фомич, только что вернувшийся с молотьбы, сидел за столом с умытым, спокойным лицом, сивая бородка лопаточкой еще мокра после умывания и аккуратно расчесана гребнем. Он хлебал щи и выговаривал Женьке:

— -Ты зря это, парень, на рожон прешь. Добро бы — своя корчажка вдребезги, да моя квашня цела, а то ведь пользы–то никакой.

— Имеет право. Корчажку свою в огонь сую! — Кирилл в нательной рубахе, в темно–синих галифе, заправленных в шерстяные носки, вышагивал от стола к порогу, и половицы постанывали под его плотным телом.

Адриан Фомич с досадою повел плечами на его слова:

— Ты небось свою корчажку в горячее не сунешь.

Кирилл густо крякнул.

— Я тут гость нынче, а он при власти ходит. Позиции наши не одинаковы. Вот я к себе приеду, там я хоть и не в больших чинах, но фигура. Доступ имею. Я там нажму на педали. Уж будьте уверены.

— Ты, Евген, — продолжал старик, — еще ведь не жил, только на первую приступочку ногу заносишь. И на–ко, на первом шагу тебя пихнут. А за–ради чего? Да сторониться не захотел, напролом лез. Напролом–то, парень, не ездют, любая дорога с изгибочками.

— А ежели сторониться в привычку войдет? — хмуро спросил Женька.

— Аль только привычкой человек живет, не рассудком? Рассуди прежде — есть ли нужда прямиком лезть? Не к робости да оглядке зову — к пониманию. Силен медведь, но и его свалить можно при сноровке, жидка тень, да ее не сковырнешь со стены. С тенями не воюй. Какая мне польза от того, что тебя гонять станут?

— Оспо–ди! Оспо–ди, что деется!

— Не–ет, отец, не–ет — возмущает! — опять загудел Кирилл. — Перегибчик с тобой сотворили. Ежели б это зерно у тебя в закутке нашли, тогда и я слова бы не сказал, — хоть и отец ты мне, но ответь по всей строгости!

Светила лампа сквозь туманное, со ржавой заплатой стекло. Всхлипывала и сморкалась в конец платка Евдокия. Торчали с полатей мочальные космы мальчишки. Маячили над печью черные глазницы старухи. Беда движется к этому дому, она близко, она рядом.

Женька гнется на лавке и думает. Адриан Фомич пытается сейчас решать за него. Вчера, пожалуй, и послушался бы его. Сегодня стариковская доброта настораживает. Чуется в ней еще невнятная, еще не ущупанная фальшь.

— Сколько тебе лет, Фомич? — спросил Женька.

— Э–э, милый, под метку дотягиваю. Через три годика семь десятков стукнет.

— А сколько тебе дадут — год, три, пять, может?

— Это уж все едино. Даже год… Разве выдюжу?

Евдокия, тихо давившаяся от слез, пропричитала в голос: