И скоро даже ближайшие друзья, завидев его, сворачивали в сторону, всех уже достала эта его неуемная меланхолия, это его биение в грудь, эти его обвинения неизвестно кого и непонятно, в какой вине… Естественно, говорили они, мы все ведем себя подобным образом, когда кому-то плохо, разве мы можем поступать иначе, эти Дома, они для того и существуют, для наших близких, для их блага, когда они заболевают, потому что когда они заболевают… и неизвестно еще, не болен ли я сам, когда эта проклятая инфекция повсюду, хотя меня и не кусала ядовитая змея, но все равно бросает то в жар, то в холод и слабость во всем теле… мы не знаем, как помочь им и что сделать для них…
Для этого и есть Дом. Надо смириться с этим, и даже получать удовольствие, и оставаться в мире со своей совестью, когда мы сопровождаем их туда и передаем в руки работающего там персонала, отлично знающего свое дело.
Но он не унимался, сердцу не прикажешь, говорил он, мое рвется на куски, и, если ему скажешь, не рвись, оно все равно рвется, и он чуть не плакал, ах, мне так невыносимо от мысли, что она там, в тех условиях, в тех комнатах или комнатушках, в тех ульях, среди других, высохших, как мумии, грязных, да, я знаю, что их там сразу же моют, что все там всегда содержится в порядке, даже сад, но когда я думаю, что она среди всех остальных, такая красивая, такая деликатная, мечтательница… — да, он видит меня такой, он, мой драгоценный муж, мой мужчина… — с этим ее нежным лицом и не тронутой годами улыбкой, там ей наверняка лучше, добавлял он, у нее есть все что нужно, я это понимаю, но я-то, но мне-то как быть без нее, она — счастливица, а я несчастен, пожалейте несчастного влюбленного…
Если вы думаете, что я преувеличиваю, говорил он друзьям, это значит, у вас нет ни сердца, ни сострадания, у вас нет поэзии в душе, чтобы суметь когда-нибудь понять мои муки, мои терзания и боль поэта…
И он принимался писать в своих тетрадях, которые я так хорошо знаю, он писал мое имя, потом что-нибудь еще, и снова мое имя, и еще что-то, а после вырывал страницу и выбрасывал ее, потому что понимал, что у него не выходит ничего путного.
В чем-чем, а в этом он разбирался, это у него в крови, он сразу замечал, когда из-под его пера выходила банальность, он всегда прощал себе все, он позволял себе блефовать в отношениях с женщинами, как человек крайне эмоциональный и уязвимый, пытаясь добиться от всех понимания и сочувствия… Но со словами нет, здесь он не давал себе спуску, здесь он сразу чувствовал, когда дело не шло, и не пытался хитрить с собой.
В сущности, только когда мы были вместе, он обретал спокойствие и уверенность, это относилось и к тому, что он писал, он все читал мне и смотрел в мои глаза, точнее, говорил он, я смотрю на твой рот, сначала губы слегка надуты, но вот они медленно приоткрываются в мимолетной улыбке, нет, еще нет, но вот…
Я, разумеется, безжалостно кромсала написанное, он, избыточный и неумеренный, каким был всегда, щедро вываливал новые, полные, горсти слов, я очищала их от шелухи, выбрасывала ее прочь, а когда ощущала необходимость, то и само ядро, и большую часть мякоти тоже.
Сам он на такое был неспособен, жадный и невоздержанный во всем, всегда один кусок и один бокал лишний, но, когда я сажала его на диету, удаляя с тарелки все лишние куски, он знал, что если на тарелке оставалось что-то, чему я позволяла остаться, то это было действительно нечто стоящее. С тобой, говорил он, рядом с тобой, я знаю, кто я, и знаю, что я вовсе неплох.
В том, что он избалован всеми этими лавровыми венками и разнообразными литературными премиями, моя заслуга, это моя рука вычищала излишки жира и сентиментальной каши… если бы вы знали, сколько негодного было отправлено мною в корзину, не исключаю, что среди порванных мной страниц исчезло что-то приличное, кто знает, ничего страшного, стерпим, будет ему уроком.
Что бы я ни делала, он молчал… он всегда соглашался со мной, обладая отличным нюхом на такие вещи, он признавал мой нюх, и даже если замечал мои редкие ошибки… но я почти никогда не ошибалась… продолжал помалкивать, не рискуя ссориться со мной, ну одной строчкой больше, одной меньше. Я была его Музой, а перед Музой склоняют голову, разве не так? Поэт преданно повторяет то, что она ему диктует, и этим зарабатывает свой лавровый венок, после чего несет венок домой, и его Муза кладет лавр в жаркое, которое готовит ему, исполненная великой любви, с лавровым листом жаркое получается более душистым.