Последовала за тем Главным тихо, на мысочках, стараясь каблуками за плиты не цеплять. Идут по галерее, а он ей быстро шепчет:
– Папенька ваш был великий человек, как герой из древности или как император римский плутарховый.
Она, шепотом:
– Что такое, разве плут был папенька аховый?
А тот улыбнулся елейно, как бы полюбилось ему это. Говорит:
– Принчипесса, дело не в подробностях, не плут был папенька ваш, а как есть уомо иллюстрато. А проиллюстрировал себя не как некоторые тираны или победами в войнах, а своей любовью к миру, к наукам и искусствам. Библиотеку собрал небывалую, ученых, живописцев, скульпторов при себе держал, кормил их и поил. Книги давал переводить с одного языка на другой. Сам на многих языках изъяснялся.
Вошли в капеллу. Тот сам стал зажигать большие желтые свечи. Озарилось. Задрожало. А он продолжал:
– Вот один-то из этих художников его имаго и сделал, и в костюм его подлинный одел. А лицо сделал по маске, из воску пчелиного. А маску сделал из гипсу. А снял маску напрямую с мертвого лица, на него материал наложив. И тело остальное взято по пропорции, в точности.
Она вновь увидела большой, застеленный чем-то темным помост, на нем лежащую фигуру, длинные тонкие ноги, туфли с пряжками почти как у нее. Чулки. Камзол короткий, лента, ордена. Потом желтые руки с пальцами в перстнях. И руки, и руки из воску? По модели или как? Вскарабкалась глазами до лица. Опять отметила глубокие морщины, нос и тонкие губы. Брови холмистые. А только как все это понимать. Как, к примеру, смотрели глаза. Как рот открывался и как закрывался. Какой звук был у голоса. Как он выражался, как свой или как здешние, с припевом или с акцентом. Подошла к лицу поближе, снова стала вглядываться. Что-то надо ей тут было. Что-то в этом лице заключалось. Какой-то тут знак находился. Смотрела, смотрела. Стала тихо про себя повторять: патер, мой патер, обрати на меня свое внимание, не останься ко мне равнодушен, защити, не выдай, не дай смертью погибнуть дочери твоей, дай сначала ей в джардине вволю нагуляться.
Подняла глаза. А тот Главный вдруг как на нее взглянет, да как ахнет, да возопит от неожиданности.
– Вы, – говорит, – Синьора, представляете собой чистое сходство и подобие. Вы и есть имаго папеньки вашего. Хотите узнать его выражение привычное, так ваше с точностью, в настоящий, подлинный момент, с ним и совпадает.
А как это понимать, она не знала, никогда себя не видела. Ей это странно даже показалось, чтоб падре, здесь лежащего, через самою себя живым представлять. А тот опять к ней приблизился, поклонился и из капеллы неспешно, но твердою поступью вывел.
Пошли в соседние апартаменты. Он достал с полки большой круглый диск полированный. Говорит:
– Вот, спекулум.
И держит перед ней двумя руками, видно, что тяжелый.
– Вы в него посмотрите и увидите вашего патера живым.
Она посмотрела. Застучало у нее в животе, как колокол на соборной башне. Кто это? Что? И как же теперь. Лицо длинное, бледное. Нос такой. Губы тоже. Брови холмисты. Глаза крупные, с разрезом к вискам. И такие светло прозрачные, как виноградины на солнце. Тот опять за свое:
– Вы, Сударыня, точный есть его симулякрум. А еще, знайте, что вы небесной красоты красавица. Понимаете ль, что это означает? А особенно редко, чтоб волосы черные, а глаза, как у белокурых, зеленые. Это данная вам свыше аномалия. Папенька ваш был такой же красоты. Поэты его на разных языках описывали. И в его виноградных глазах и иссиних волосах миравилью прозревали, знак отдельности и прямо уникальности.
Она все в спекулум смотрела. А тот как завелся:
– Зачем только ваш доктор родинки ваши срисовывал. Как вас ввели, так сразу ясно стало, что квалис патер, талис филья. Как вас вместе рядом поставили, так словно матери и не бывало никакой. Один патер и участвовал в зачатии. Так несмешанно вышло имаго, как бы только Приничипе наш Иво сам Единый на матрице отпечатался. Без Другого, и даже без Промежуточного.
Он так все говорил и говорил, про такие вещи. Ей казалось, что он словно бы пьянел от своих же слов. Вместе она их не понимала, а только по отдельности; поняла, что она – как есть она, та же, что и вчерашняя, – а вдруг что-то означает, что лицо ее, что волосы ее, что глаза ее открытые, вместо тех закрытых, кому-то интересны, даже нравятся. Ей вдруг сильно захотелось что-то сказать или сделать. Сильно, громко, ярко, звучно. Ох. Ох. Заквохтать как няня, закружиться. И даже еще пуще. Закричать. Она положила спекулум, посмотрела вокруг себя и медленно, тихо, но отчетливо рассмеялась.
За ней пришли и увели ее. Были девушки и доктор. Сажали, мыли, смотрели. Доктор трогал. Ушли. Она присела у окна. Стала представлять себе, как пойдет однажды в сад, не в этот, видный из окна, а в тот, с другой стороны, с видом вдаль; как станет прогуливаться там по дорожкам, как обойдет водяную горку и дойдет до той скамьи. Сама присядет, одна. Та, другая, потом подойдет. Сядет рядом. Они станут вместе смотреть на катящийся к морю склон, на оливковую рощу, на серые стволы и зеленые ветки с серебряной припорошью. На синюю гибкую спину лагуны. Так будут сидеть беззвучно, не глядя друг на друга, только внутри, про себя зная и помня, что другая рядом. Ухо к уху. Щека к щеке. Одна и другая. Ивонна и Изабелла. Дочь и дочь. Сестра и сестра. Одна – по крови, отпечаток, имаго. А та – по выбору, по адоптьо. Которая из двух настоящая. Которая ложная. Как узнать? Да и можно ли. И надо ли.