Выбрать главу

Он слышал предостерегающие голоса врагов. Анонимный автор, называвший себя депутатом Конвента, в письме без даты угрожающе спрашивал Робеспьера: «Но сумеешь ли ты предусмотреть, сумеешь ли ты избегнуть удара моей руки или двадцати двух других таких же, как я, решительных Брутов и Сцевол?»

До него доходили и предупреждения друзей. Из родного Арраса Бюиссар, друг его юности, писал: «В течение месяца, с тех пор как я писал тебе, мне кажется, что ты спишь, Максимилиан, и допускаешь, чтобы убивали патриотов»206.

Максимилиан не спал. Он все видел и слышал. Но он не действовал.

Этот человек действия, человек железной воли и неукротимой энергии потерял присущий ему дух действенности. Он не действовал потому, что понял: революция, с которой он связал свою судьбу, не повинуется больше голосу справедливости, совести, заботе о народном благе. Вождь партии равенства, как называл его Буонарроти207, начал убеждаться в том, что после стольких жертв торжествуют не равенство и добродетель, а преступления, пороки, богатство. А ведь он записал в первые дни победы якобинцев: «Наши враги — порочные люди и богачи»208. И вот теперь, год спустя после славного народного восстания 2 июня, эти враги готовятся торжествовать.

То состояние оцепенения, в котором находился в последние недели своей жизни Робеспьер, было порождено глубоким, неизлечимым кризисом революции; оно было своеобразным отражением того оцепенения, которое переживала перед своей гибелью сама революция.

В речи в Якобинском клубе 5 июля Робеспьер говорил: «Если трибуна якобинцев с некоторого времени умолкла — это не потому, что им ничего не осталось сказать; глубокое молчание, царящее у них, есть следствие летаргического сна, не позволяющего им открыть глаза на опасности, угрожающие родине» .

Революция была в летаргии, говорил Робеспьер. То же ощущение испытывал его друг и единомышленник Сен-Жюст, когда он записывал примерно в это же время: «Революция оледенела, все ее принципы ослабели, остались лишь красные колпаки на головах интриги»209.

Робеспьер еще иногда выражает веру в торжество принципов справедливости, но эта мысль приобретает уже совершенно иное значение, чем раньше. Прежде он с уверенностью говорил о близком триумфе великих идеалов революции. Теперь он допускает лишь конечную победу великих принципов революции либо рассматривает ее как альтернативную. «Объявить войну преступлению — это путь к могиле и бессмертию; благоприятствовать преступлению — это путь к трону и к эшафоту», — говорил он в начале прериаля210 когда еще не была потеряна надежда одолеть врагов.

Позже его мысли приняли открыто пессимистический характер: «Уж лучше было бы, нам вернуться в леса, чем спорить из-за почестей, репутации, богатства; из этой борьбы выйдут лишь тираны и рабы»212.

8 термидора (26 июля) Робеспьер в переполненном до отказа зале Конвента поднялся на трибуну. Все чувствовали, более того, знали, что этим выступлением начинается решающее сражение между якобинской Республикой и ее врагами.

Но не Робеспьеру принадлежала инициатива этой битвы. Не он выбирал место и время для своего выступления. Он должен был выступить, потому что Конвент, по протесту Дюбуа-Крансе, постановил, чтобы комитеты представили доклад о действиях Робеспьера213. Его появление на трибуне Конвента, где его не видели в течение месяца, было до некоторой степени вынужденным.

Историки, анализируя события 8 — 9 термидора, уделяли большое внимание ошибкам, допущенным Робеспьером в ходе сражения: его обвинения не были персонифицированы, он никого не назвал по именам и тем самым заставил всех депутатов Конвента объединиться против него, он был нерешителен, он не вел наступательной тактики, он но согласовал своего доклада с Сен-Жюстом и Кутоном, он не следил за действиями своих противников и т. д. и т. п.214

Возможно, что в этих соображениях и есть доля истины. Однако внимательное изучение последних выступлений Робеспьера убеждает в ином: он не намеревался 8 — 9 термидора дать решающее сражение противникам.

«Не думайте, что я пришел сюда, чтобы предъявить какое-либо обвинение; меня поглощает более важная забота, и я не беру на себя обязанностей других. Существует столько непосредственно угрожающих опасностей, что этот вопрос имеет лишь второстепенное значение»215. Так говорил Робеспьер в начале своей речи.

Было ли это лишь тактическим приемом, рассчитанным на то, чтобы усыпить бдительность своих противников и завоевать доверие членов Конвента? Вряд ли.

Достаточно сопоставить речь Робеспьера 8 термидора с его выступлениями 22 и 24 прериаля в Конвенте, чтобы увидеть, как резко они отличаются друг от друга. Речи в прериале конкретны, целеустремленны; все их содержание подчинено совершенно ясным задачам, которые ставил перед собой их автор. В речи 8 термидора эта целеустремленность отсутствует; порою становится даже неясно, что, собственно, хочет оратор. Здесь нужны догадки. И по-видимому, когда он говорит, что есть более важные вопросы, чем обвинения виновных, он имеет в виду главный вопрос — о будущности Республики, о судьбах революции.

Если уж с чем сравнивать речь 8 термидора, так это с выступлениями Робеспьера 1789 года. Та же глубокая уверенность в своей правоте, то же равнодушие к тому, как речь будет встречена слушателями. Подобно выступлениям 89 года Робеспьер 8 термидора через головы своих слушателей обращался к иной аудитории. К кому? К французскому народу? К потомству? К будущим поколениям?

Может быть.

Это была речь о величайшей опасности, нависшей над революцией. «Какое значение имеет отступление вооруженных сателлитов королей перед нашими армиями, если мы отступаем перед пороками, разрушающими общественную свободу! Какое значение имеет для нас победа над королями, если мы побеждены пороками, которые приведут нас к тирании!»

Он был человеком со всеми присущими людям страстями и слабостями, и он не мог не сказать о себе: «Они называют меня тираном. Если бы я был им, то они ползали бы у моих ног; я осыпал бы их золотом, я бы обеспечил им право совершать всяческие преступления, и они были бы благодарны мне!» Его речь была проникнута воодушевлением, он говорил почти пророчески: «К тирании приходят с помощью мошенников; к чему приходят те, кто борется с ними? К могиле и к бессмертию» 917.

Робеспьер предупреждал об опасном заговоре, угрожавшем Республике. Его авторитет был еще так велик, он все еще сохранял такое решающее влияние, что эта грозная речь, вселившая смятение и страх в сердца многих присутствовавших в зале, была встречена громом аплодисментов.

Но не было вынесено никакого решения, кроме того, чтобы речь напечатать. Принятое Конвентом предложение разослать речь по коммунам после возражений Билло-Варенна, Бентоболя, Шарлье было отменено. Робеспьеру предложили назвать депутатов, которых он обвинял. Он отказался. Он не предлагал и никакого решения.

Вечером он прочитал эту же речь в Якобинском клубе. Не для якобинцев ли она первоначально предназначалась? Во всяком случае, как эта видно из текста речи, она была адресована в большей мере якобинцам, чем депутатам Конвента.

В отличие от Конвента, где речь вслед за аплодисментами встретила возражения, в Якобинском клубе она была принята восторженно. Есть версия, будто Робеспьер назвал ее своим предсмертным завещанием. Якобинцы стоя рукоплескали Неподкупному. «Я выпью с тобою до дна цикуту», — воскликнул знаменитый Давид. Билло-Варевна и Колло д'Эрбуа, пытавшихся возражать, прогнали с трибуны и вытолкали на улицу.

Готовился ли Робеспьер к борьбе, которая должна была завтра возобновиться? Ничто это не подтверждает.

Робеспьер вернулся на улицу Сент-Оноре, в дом Дюпле, где и спал до утра. «Этот сон стоил ему жизни»218, — писал Луи Барту. Но это лишь одно из преувеличений историка. Весь образ действий Робеспьера и даже эта последняя деталь убеждают в том, что он в эти дни не искал решающего сражения, что он от него уклонялся, что его мысли были заняты иным.