Но и политические функции власти должны были быть усилены и укреплены. Ожесточенность гражданской войны, необходимость преодолевать и подавлять яростные атаки и скрытые диверсии неисчислимых врагов, намного превосходящих Республику своими силами, требовали совершенно иной организации государственной власти. Для спасения Республики надо было не только отражать удары, сыпавшиеся со всех сторон, надо было суметь ответными сокрушающими ударами подавлять по частям, один за другим всех врагов. Для этого нужен был не конституционный режим, а сильная централизованная власть, опирающаяся на широчайшую поддержку народных масс снизу и возглавлямая государственным органом, обладающим непререкаемым авторитетом и неограниченными полномочиями. Для этого нужна была революционно-демократическая диктатура.
Сама жизнь создала систему якобинской революционно-демократической диктатуры с ее широкими разветвлениями снизу — революционными комитетами, народными обществами и т. д. и самым авторитетным и авторитарным высшим органом — Комитетом общественного спасения.
Эта новая революционная власть, созданная творчеством народных масс в ходе гражданской войны, естественно, требовала своего теоретического осмысления и обоснования. Этому были посвящены усилия ряда деятелей якобинского правительства: Сен-Жюста, Барера, Билло-Варенна и др. Но наиболее целостное и стройное обоснование проблемы революционной власти дал Максимилиан Робеспьер.
«Теория революционного правления, — говорил он в речи 25 декабря 1793 года, — так же нова, как и революция, создавшая этот порядок правления. Напрасно было бы искать эту теорию в книгах тех политических писателей, которые не предвидели революции»154.
Уже в этих словах, в самом подходе к вопросу чувствуется революционер, не страшащийся нового и готовый черпать уроки для народа не из книжной мудрости, не из «опыта отцов», а из живой практики революционной борьбы.
В чем же сущность революционного правления? В каком соотношении оно находится с конституционно-демократическим строем, за который ратовали вчера якобинцы?
Робеспьер понимает, .что этот вопрос возникает перед каждым участником революции, и он дает на него совершенно ясный ответ: «Революция — это война между свободой и ее врагами; конституция — это режим уже достигшей победы и мира свободы». Ту же мысль он выражает еще лапидарнее: «Цель конституционного правления — в сохранении республики, цель революционного правления — создание республики» 155.
Таким образом, по мысли Робеспьера, режим революционного правления — это переходный период.
В программном докладе «О принципах политической морали», прочитанном в Конвенте 5 февраля 1794 года, он еще раз уточняет, в чем существо «революционного правления» как переходного периода. «Для того, чтобы создать и упрочить среди нас демократию, чтобы прийти к мирному господству конституционных законов, надо довести до конца войну свободы против тирании и пройти с честью сквозь бури революции»156.
«Война свободы против тирании» — вот в чем сущность «революционного правления». Но, чтобы довести эту справедливую войну до победного конца, режим революционного правления должен действовать иными методами, чем конституционный: он должен быть активен, действен, мобилен; он не может быть стеснен никакими ограничениями формально-правового характера. «Режим революционного правления, — говорил Робеспьер, — действует в грозных и постоянно меняющихся условиях, поэтому он вынужден сам применять против них новые и быстро действующие средства борьбы»157.
Робеспьер, обладавший замечательной силой революционного мышления, сумел понять и, обобщив, показать народу величие этого нового переходного режима как формы революционно-демократической диктатуры. «Революционное правительство опирается в своих действиях, — говорил он, — на священнейший закон общественного спасения и на самое бесспорное из всех оснований — необходимостью (курсив мой. — А. М.)158.
Бывший воспитанник юридического факультета Сорбонны, готовый пожертвовать формально-юридической основой законодательства, он был великим революционером и Потому, не колеблясь, ставил интересы революции выше формального права.
Он учился непосредственно у революции и с поразительной глубиной понимания и быстротой восприятия теоретически обобщал уроки революционной борьбы. Он понял, что в самой природе революционно-демократической диктатуры должно быть диалектическое единство двух важнейших задач: забота о благе народа и непримиримость, беспощадность в борьбе с врагами революции. В той же речи в Конвенте 5 февраля 1794 года, обращаясь к депутатам, Робеспьер говорил: «В создавшемся положении первым правилом вашей политики должно быть управление народом — при помощи разума и врагами народа — при помощи террора»159.
Реакционная историография не одно десятилетие клеветала на Робеспьера, изображая его кровожадным тираном, озлобленным существом, наслаждавшимся жестокостями террора, главным вдохновителем политики кровавых репрессий. Нет более низкой клеветы на Робеспьера, чем эта. Робеспьер был искренним и убежденным гуманистом, выступавшим уже в зрелом возрасте против применения смертной казни вообще. Он встал на путь поддержки революционного террора только тогда, когда тот стал необходимостью, средством самозащиты Республики от контрреволюционного террора внутренних и внешних врагов революции.
Как уже отмечалось, требование революционного террора было выдвинуто снизу, народными массами как необходимая мера самообороны. Народное движение 4-5 сентября 1793 года заставило Конвент «поставить в порядок дня террор».
Робеспьер не был бы великим революционером, если бы он не смог сразу же оценить спасительное значение для Республики в сложившихся условиях этого требования. Революционный террор для него не стал ни особым принципом, ни тем более самоцелью; он его рассматривал как временную, крайнюю меру, к которой во имя спасения революции, а следовательно, во имя спасения человечества должно прибегать революционное правительство.
«Террор есть не что иное, как быстрая, строгая и непреклонная справедливость; тем самым он является проявлением добродетели», — говорил Робеспьер в той же речи 5 февраля 1794 года. И он добавлял, что террор следует рассматривать не как особый принцип, а как «вывод из общего принципа демократии, применимого при самой крайней нужде отечества»160.
Это и было то самое, доведенное до крайних логических выводов, применение идей Руссо о народном суверенитете, которое Энгельс определил сжатой блестящей формулировкой: «Общественный договор Руссо нашел свое осуществление во время террора»161.
Но был ли Максимилиан Робеспьер, был ли ЖанПоль Марат, Сен-Жюст, Кутон и другие якобинские деятели, столько раз повторявшие имя Руссо, только ревностными учениками великого женевского гражданина?
На первый взгляд сама постановка такого вопроса может показаться неправомерной. Разве Руссо когда-либо призывал к террору? Разве автор «Прогулок одинокого мечтателя» когда-либо предвидел суровое время беспощадной революционной диктатуры, которая была установлена его последователями во Франции в 1793-1794 годах?
Нет, у Руссо нельзя, конечно, найти призывов к установлению режима революционного террора. Он и о революции, как известно, никогда не говорил в полный голос. И все-таки только что приведенное суждение Энгельса было глубоко верным. Режим революционно-демократической якобинской диктатуры во Франции был первой в истории попыткой осуществления на практике идей Руссо о народовластии, о равенстве, о справедливом общественном строе.
Но для того чтобы идеи Руссо, остававшиеся в течение многих лет «книжной мудростью», перевоплотились в суровую и грозную политику Комитета общественного спасения, для этого надо было, чтобы его ученики были не только ортодоксальными последователями его учения, но обладали и иными качествами.