— И как ты на меня мог подумать, — попенял он. — Мы же с тобой не кто-нибудь, а юные пионеры. Записаны в один шумовой оркестр. А ты на меня подумал. Ну ладно. Я долго серчать не могу… Хочешь, научу через нос дым пускать?
— Хочу, — сказал Славик тихо.
— У тебя какой номер?
— Второй, — у Славика отлегло от сердца. — А у тебя?
— Чудно! И у меня второй. Гляди-ка!
Он протянул бумажную трубочку. Славик развернул ее.
— Какая же тут двойка? — удивился он. — Это пять.
— Эдак-то пять. А ты кверху ногами переверни, получится два.
— И кверху ногами пять. На двойку нисколько не похоже.
— А по натуре, — Семка захлопал глазами, — и кверху ногами — пять. А я сперва думал, двойка.
— Значит, ты после меня через три человека, — сказал Славик, протягивая ему номерок.
— Через какие через три?
— Ну как же. У тебя пятый номер, а у меня второй. Сосчитай.
— Где же у тебя второй?
На Семку снова напала вялость.
— Вот же! Ты его в руке держишь.
— Да нет. У тебя пятый. Куда у тебя глаза смотрят!
— Это твой пятый! Отдай номерок!
— Чего выхватываешь? — захныкал Семка. — Ребята, глядите, Клин-башка у меня номерок выхватывает…
У Славика зазвенело в ушах. В лице лопоухого недомерка он впервые столкнулся с феноменом чистой, ничем не прикрытой бессовестности. Он не мог представить, что такая дистиллированная бессовестность может гнездиться в том же самом мире, где существуют вожатая Таня, солнце и голуби. Сейчас что-нибудь непременно произойдет: или под Семкой провалится пол, или балка упадет ему на голову.
Но ничего не случилось. Мир оставался равнодушным и к Семке и к Славику.
«Ну, хорошо, — шептал Славик, — Сейчас скажу вожатой. Тогда узнает…» Но когда Таня спросила, какой у него номер, вся его забота состояла в том, чтобы слеза не капнула на список, и он молча протянул бумажку с пятеркой. Вожатая весело спросила еще что-то, но он отошел поспешно.
Что говорил первый мальчишка, он не понимал. Его охватило отчаяние. Он стремился в отряд не только для того, чтобы носить галстук и барабанить. Нет. Он стремился в отряд, чтобы стать, как все. А не прошло и месяца, и его раскусили и насмехаются так же, как во дворе.
Прежде все свои беды он сваливал на клин-башку. Теперь он начинал догадываться, что было в нем еще что-то другое, еще более позорное, чем клин-башка. Но что было это другое, он понять не мог, сколько ни ломал голову.
А Семка уже рассказывал про Глеба. Если бы только Яша послушал, какие Семка выдумывал дурацкие отсебятины: будто письмо Глеба было написано белыми чернилами и буквы проступили, когда бабушка Маня держала бумагу над керосиновой лампой, будто, когда его повели расстреливать, он распевал песню «Белая армия, черный барон». Семку слушали с интересом, несмотря на все небылицы, несмотря на то, что при Глебе песни «Белая армия, черный барон» еще не было.
Кончил Семка тем, что письмо Глеба хранится в музее и каждый, кто хочет, может его почитать. Когда он спрыгивал со сцены, некоторые хлопали.
Следующим вышел аккуратный звеньевой третьего звена с красивым затылком. Все звали его Козерог.
А когда он кончил, попросил слова Митя:
— Конечно, каждому охота заиметь барабан, — начал он. — Но кто взялся рассказывать про красных боевиков, у того, я так думаю, уйдут на задний план и барабан и все свои выгоды, если он по-правдашнему жалеет и уважает жертвою павших. Чего, Семка, кулак показываешь? Встал бы лучше да покаялся, где про Глеба выведал, чем кулаки казать. Он, ребята, про Глеба сейчас только узнал. От Славика Русакова обманом выведал. Воспользовался, что Славик у нас безответный, затюканный, и пошел пороть безо всякого стыда что попало. Только и думал, чтобы барабан заиметь. А как вели Глеба казнить, как убивались по нему родные — об этом он думал? Наплевать ему на все…
— Я думаю, Митя прав в чем-то, — сказала Таня. — Но сейчас, Митя, жюри должно слушать. Обсуждать выступления мы будем потом.
— Потом поздно, — возразил Митя. — Я считаю, Семка недостойный не только что барабанить, он недостойный про революцию рассказывать. А про Глеба предлагаю, чтобы снова рассказал Славик как следует.
Предложение Мити проголосовали и приняли. Только Козерог попробовал возражать, что одно и то же второй раз рассказывать не положено.
— Ты бы помалкивал! — напал на него Митя. — У тебя отец знаменитый красногвардеец и красный командир, известный всему городу. На всех фронтах воевал. А ты — про телеграфиста!
— Про телеграфиста тоже интересно!
— Если бы ты что-нибудь новое осветил, было бы интересно. Например, кто был этот телеграфист, куда подевался. А ты только Яшины слова повторил.
— Сам освети попробуй! — крикнул Козерог.
— А что! И освещу.
И, к всеобщему изумлению, Митя не торопясь описал, как в буфет зашел переодетый дяденька в пенсне, как мама дала ему воды вместо водки и как его выследили дутовцы и заперли на замок в кутузку, а два казака освободили.
— Яше это известно? — спросила Таня.
— Не знаю.
— Изложи свое сообщение в письменном виде и передай мне. В обязательном порядке… Ну, а теперь — Русаков.
— Я… я… потом, — с трудом выдавил Славик.
Он боялся расплакаться. Может быть, он и правда безответный и затюканный. Но зачем Мите понадобилось повторять чужие слова при вожатой Тане? Вот теперь и она будет знать, что он безответный и затюканный. Разве можно присуждать барабан безответному и затюканному? Конечно, нельзя… Да и какой смысл рассказывать второй раз одну и ту же историю?
После каждого выступления вожатая вызывала Славика, но он упрямо уступал свою очередь.
Наконец последний претендент пробубнил нудную, явно вычитанную в отрывном календаре историю про маевку, и Славик услышал голос Тани: «Что же наш Огурчик? Сдался без боя?»
Насмешливое сочувствие вожатой доконало его. Он вышел на сцену и, изо всех сил стараясь придать голосу ехидность, проговорил:
— Нет, не сдаюсь без боя!
Во рту у него пересохло. Надо было что-то говорить, а он не знал — что. Он громко сглотнул и начал:
— Во-первых, ты, Митя, сказал, что кондукторские бригады запирали на замок. А не так. Дверь наполовину стеклянная и запирается на чепуховую задвижку. Я ходил смотрел. Ее толкни — она отвалится. Семку посади— он и то вылезет. А караульщик не вылез, потому что он был трус. Казаки увидали, что караульщик трус. Выпустили телеграфиста, загнали его в чулан, а он и рад стараться. И ничего удивительного. Потому что белые тогда воевали под лозунгом: «Беги, а то я побегу».
— А ты где читал такой лозунг? — ядовито справился Семка.
— Я вас не перебивал, — напомнил Славик с ледяной вежливостью. — Приезжает Барановский, открывает кутузку, а там вместо арестанта караульщик. Барановский как ахнет его плеткой со всего размаха и нарочно прямо по глазу. Комендант называется! Дурак какой-то…
— Откуда тебе это известно? — прервала его Таня. — Из каких источников?
— А мне вы не верите? — В эту минуту он ненавидел вожатую так же страстно, как прежде любил. — У других не проверяли, кто им рассказывал, а у меня обязательно…
— Не лезь в бутылку! — осадила его Таня. — Может быть, ты слышал эту историю от кого-нибудь из гостей, которые к вам заходят?
— Ему, наверно, Барановский рассказывал, — проговорил Семка, — Или этот кривой караульщик.
Славик вздрогнул.
— Ну да… — пробормотал он. — Конечно… Он и есть.
— Кто он? — спросила Таня.
— Кривой Самсон. Голубятник. Даю голову на отсечение. Он!
— Какой Самсон? Ты что, объелся?
— Нет, это вы, наверно, объелись! Неужели не понимаете? Караульщик, которого в каталажку заперли. Кривой Самсон и есть караульщик! У него же глаза нету!
— Прекрати молоть чепуху! — Таня нахмурилась. — Мы знаем Самсона не первый день. Он красный партизан. И прекрати называть его кривым. У него есть фамилия. Шумаков.