Было уже под вечер, когда Наташа поднялась в городе на Владимирскую горку. Величественно, узнавший два года страданий, сжигавшийся немцами, но не сгоревший, лежал Киев, розовый на вечерней заре. Там, по ту сторону Днепра, еще довершалось освобождение земель, хранителем которых он был. И, глядя на розовый глянец Днепра, на древний город, над которым огромным полудужьем висела неполная радуга, Наташа знала, что, не будь испытаний, не было бы и того, что она нашла теперь.
XVI
Весна была поздняя, и весь апрель то носился над полями косой холодный дождь, то секло сухим снегом. До самого горизонта лежала мокрая могучая пахота, и тяжелые глыбы чернозема подолгу приходилось сковыривать с сапог, прежде чем войти в дом. Потом, почти в одну ночь, сотворилась весна. Казалось, последнюю ненастную тучу унесло с диким порывом степного ветра, и вдруг в парном изнеможении и тепле, готовая к оплодотворению, раскинулась земля.
Всю весну чинил Чуйко с бригадиром Егором Ивановичем сеялки и собирал по частям брошенный немцами при отступлении и приведенный ими в негодность тягач: на соседней, более сохранившейся машинно-тракторной станции добыли кое-какие недостающие части, а главное — закопанные в свою пору в землю три бочки с горючим… Он уходил с утра, и жена, относя ему в полдень обед, с сокрушением смотрела, как, потемневший и исхудавший, наскоро ест он, занятый своими мыслями.
— А лечиться когда будешь, Гришенька? — напомнила она раз осторожно, но он только отмахнулся:
— Потом.
Ветер подсушивал землю, и скоро можно было начинать сеять. Однажды на окраине села зашумел, зафыркал мотор: тягач пришел в действие. В этот вечер, вернувшись, Чуйко долго и задумчиво, точно отдыхая после большого перехода, сидел у стола, подперев голову и глядя на огонь лампочки.
— Ну, заработал все-таки, — сказал он, не скрывая довольства, — пойдет завтра наш поезд.
Дважды за этот месяц пришлось ему ездить в город на очередное вдуванье, но он снисходительно отнесся к беспокойству жены.
— Это так… для пущей верности. А я здоров и без этого.
Но он и в самом деле чувствовал себя поздоровевшим — привычное дело было в его руках, и, казалось, навеки омертвевший тягач все-таки удалось оживить.
В этот вечер он был прежним, таким, как в первые дни своего возвращения.
— Ничего, Галя, — сказал он, отвечая ее мыслям, — за лето, бог даст, отстроимся… сейчас пострадавшим районам в первую очередь лес отпускают. Построим новую хатку, опять будешь хозяйствовать.
Он притянул ее к себе за плечо. Она сидела, опустив голову, не смея спросить о главном.
— Ведь срок тебе скоро кончится, Гришенька… опять на комиссию идти. А ты и не подлечился ничуть.
Он нахмурился.
— Будет. Не люблю я об этом.
Она попробовала было убедить его по-женски:
— Да ведь повоевал уж, Гришенька… здоровья-то сколько отдал.
Но он сидел отчужденный, хмурый.
— Я тогда скажу — повоевал, когда война кончится. А пока будем сеять. Немцы думали — они нам голую землю оставили, в десять лет не оправимся… ни тракторов, ни коней.
Он плохо спал в эту ночь и с рассветом был уже там, на поле, куда сходились со всего села женщины, ведя запряженных в бороны коров. Коровы, уже привыкшие к тяглу, волочили бороны пока еще зубьями кверху. В синеве утра зафыркал с перебоями застывший за ночь мотор тягача. За плугом, прикрепленным позади к тягачу, была пристроена сеялка. Тракториста не было, и Егор Иванович сам сел на высокое железное сиденье тягача. Две женщины подняли за углы тяжелый мешок с семенами и высыпали его в сеялку.
— Ну что же, начнем помаленьку, — сказал Чуйко бригадиру, и три острых отточенных лемеха плуга начали разваливать землю с клубками розовых земляных червей — признаком ее плодородия…
Плуг тянулся за трактором, и сзади в проложенные им борозды, дрожа подвижными сосками, стала выбрасывать сеялка семена. Началось великое дело сева. А там, позади, уже тянули коровы бороны, заравнивая след, и умные, блестящие, как кусок антрацита, грачи поднимались над пахотой, обильной в эту пору весны личинками и червями.