Так началось их знакомство.
Беспокойный отшельник, который вскоре разделил с беглецом из Шаньдуна свой дом, когда-то был монахом на Путо, цветущем южном острове [63].
Безмолвно и благостно покоились его будды в глубине хижины. Мочки их ушей спускались до плеч; у каждого под синими волосами [64], собранными в пучок, посреди выпуклого лба сиял третий паз, Око Просветления; у них были томные взоры, светлые, почти испаряющиеся улыбки на круглых гладких лицах, на полных губах; будды сидели, кокетливо прижимая к груди красивые руки, подогнув под себя стройные ноги и развернув ступни подошвами вверх, — словно младенцы в материнской утробе. Ма называл своих будд — или, как выражался Ван, своих фо— по-разному, но все они походили друг на друга. Только одно божество выделялось из общего ряда, то, чья слава уже достигла Шаньдуна: богиня Гуаньинь [65]. Выточенная из горного хрусталя, стояла она среди других будд: с многочисленными руками, которые подобно змеям поднимались от плеч и прикасались к ее слегка изогнутым губам, внушавшим столь сладостное чувство, будто освежающий ветерок вот только что повеял над луговыми травами.
Ван был потрясен, когда наконец услышал, чему учат эти неведомые ему боги: тому, что никакого человека убивать нельзя. Ма Ноу реакция Вана удивила; он посмеялся над гостем: мол, что тут такого — ведь и судьи учат тому же. Ван, смущенный, был вынужден согласиться; и все же брови его поползли вверх, а правый глаз от возбуждения задергался и стал косить. Он наклонил голову и пояснил свою мысль: «Фо учат хорошо. И судьи учат хорошо. Но праведны только твои фо, Ма».
Ма Ноу беззаветно любил своих будд. Иногда он выкрикивал разные честолюбивые желания прямо в гигантские раструбы их ушей, а если божества не помогали ему, стоял перед ними и плакал. В другие моменты им овладевала беспросветная тоска, и он, не сознавая, что делает, распластывался на каменном полу. Они смотрели поверх него и вдаль, улыбаясь, и его отчаяние быстро улетучивалось. Он заботился о них, видел в них владык; но, сколько бы ни старался, они для него ничего не делали.
И все же ему никогда не пришла бы в голову мысль, которую однажды, когда Ма в очередной раз обнаружил слой пыли на лицах Всемогущественных и Совершенных, высказал вслух Ван: что давно пора погрузить всех этих кумиров на телегу, отвезти их подальше и бросить в речной водоворот.
Ма возненавидел бродягу за эту мысль. Он почувствовал, что Ван видит его насквозь: ибо, похоже, понимает, что сам Ма на такое не способен. И в глубине души Ма даже позавидовал гостю, который с такой легкостью предложил чудовищный план и, казалось, готов был тотчас осуществить задуманное. Вслух же Ма проклял Вана, распластавшись на молитвенном коврике перед полкой с кумирами, чтобы Амитаба [66]услышал: какую дурную вещь сказал только что этот чужак — но он, Ма, тем не менее, как принято говорить, справился с собой, преодолел себя, нашел прибежище в законе, в учении, в благочестивой общине [67]. Ма определенным образом настроился, повторяя шепотом имя Омитофо, и, восторгаясь собственной смелостью, скользнул, подобно виверре, на тропу; эта змеящаяся узкая тропа представлялась ему нитью, которая тянула его: сперва — через первые препятствия, потом — вверх по четырем ступеням, ведущим к блаженству [68]. Он погружается в поток, единожды возвращается назад, больше не возвращается; он сам — Архат, Лохан [69], Заслуженный и Достойный, равно бесстрастно взирающий на золото и на глину, на катальпу и на мимозу, на санталовое дерево и на топор, которым это дерево рубят. А над ним — ликующие небеса, где разделяются, расходятся в стороны, словно под воздействием таинственных лучей, те, что вообще-то стремятся к соединению: Духи ограниченного сияния [70], Лишенные сознания, Не чувствующие боли, Обитатели Ничто и, наконец, Пребывающие там, где нет ни мышления, ни не-мышления [71].
Безмолвно и благостно сидели будды на полке; мочки их ушей спускались до плеч; у каждого под синими волосами, собранными в пучок, посреди выпуклого лба сиял третий глаз, Око Просветления: у них были томные взоры, светлые, почти испаряющиеся улыбки на круглых гладких лицах, на полных губах; будды сидели, подогнув под себя стройные ноги и — словно младенцы в материнской утробе — развернув ступни подошвами вверх. Настоянная на времени тишина наполняла темную хижину Ма. Если бы его прежний настоятель, чэн-по, сейчас вошел сюда, как прежде схватил своего ученика за плечо и бросил холодный взгляд на его худое отрешенное лицо, то опять раздался бы тихий язвительный смех, который так часто доводилось слышать молодому Ма. Старик всегда уходил, покачав головой, прежде чем Ма успевал задать ему вопрос. И Ма — похолодевшему, униженному — волей-неволей приходилось самому себе отвечать, растирая замерзшие до синевы пальцы: на небо богов нельзя воспарить; ученики Шакьямуни попадают туда, взбираясь по склону горы и преодолевая четыре тяжелые для подъема ступени.
Ма же не хотел ждать, не хотел с того самого мгновения, когда понял, куда ведет Путь. На острове Путо, в Зале Погружения, его после окончания службы для моряков [72]настигло чувство, которое — одновременно мягко и сильно — прошло сквозь него подобно деревянному столпу и стало медленно поворачиваться; за этим последовало болезненное и горькое ощущение плененности, потом — двойной взмах шелковых полотнищ, красного и желтого, с двух сторон. Полотнища, большие как простыни, непрерывно, кружась и колыхаясь, сплетались между собой; а в середине — в срединной полости — скользил он. Его голени были связаны, как у мертвеца. Струя воздуха от колышущихся полотнищ слегка приподняла его, и все же он продолжал скользить вперед. Появилась Пальма [73]. Что-то серое, большое стремительно приближалось к нему — Яйцо, гигантская Серая Жемчужина [74]. Когда он увидал это, в нем шевельнулось безумие; он застонал, собрался с силами, побежал по колосящемуся полю, поплыл, напрягая силы, вокруг Жемчужины — и потерялся где-то напротив нее, в слизнувшей его волне.
Ма ничего не помнил, когда очнулся. Только собственный стон еще отдавался в его ушах. Но из-за этого и последующих подобных снов в нем нарастало беспокойство. Он начал критически воспринимать правила монастырской дисциплины. Вместо того, чтобы последовательно переходить от «погружения» к «погружению», от одного «преодоления» к другому, как того требует Учение, он с нетерпением ждал последнего высочайшего состояния, как влюбленный ждет свидания с возлюбленной, И с болезненной отчетливостью сознавал, что при каждом «погружении» обманывает себя, что золотые будды всякий раз остаются для него далекими и непостижимыми.
Все же он должен был добраться до них, если не хотел бесконечных новых рождений; должен был добраться до Берега Спасения, если не хотел гибели в волнах; его направлял Дамо [75]— тот, что учил благому закону мироздания, закону живых существ, разрушающихся и обновляющихся миров. Однажды он пошел к морю; лодочник переправил его на материк; и начались его странствия. За десять лет, пока он странствовал по провинциям Цзянсу, Ганьсу и Хэнань, в нем самом ничего не изменилось.
Ма Ноу больше не вступил в монастырь. Он чудачествовал много лет — толкал перед собой, как какой-нибудь торговец кокосовыми орехами, свою тележку (с буддами) — и в конце концов поселился у горной дороги, которая ведет к перевалу Наньгу. Он бродил вокруг священной горы Тайшань [76], ибо не мог отрешиться от суеверий, к которым его приковывало собственное несовершенство. Сын рыбака из Хуньганцуни вскоре стал для него более плодотворным источником размышлений, нежели сто восемь символов на ступнях Шакьямуни [77]или Восемнадцать выдающихся достоинств [78]. Этот парень, на каждом шагу его обманывавший, несомненно, был одним из бродяг, наводнивших провинцию после частичного роспуска армии. Он в буквальном смысле навязался отшельнику. Его вопросы, его прилипчивые взгляды раздражали Ма Ноу. Но более всего сердила отшельника бесцеремонность обращения этого чужака с пятью буддами: сперва Ван вел себя как любой невежественный китаец, будто имеет дело не с богами, а со служащими или адвокатами, которых хвалят либо отсылают прочь в зависимости от того, насколько успешно они выполнили порученное им дело. Позже — со странной фамильярностью, которая удручала Ма. Удручала потому, что он чувствовал: никакие попытки опорочить или унизить Вана ему не помогут, ибо тот действительно с какого-то момента вступил в необъяснимо близкие отношения с этими безмолвствующими мягкосердечными существами. Ма из зависти на целые дни запирался в хижине, не пускал к себе настырного гостя, в одиночестве пытался воспроизводить перед полкой с кумирами гримасы и ужимки Вана: выпячивал губы, опускал голову, искоса поглядывал на будд. Тем не менее, покой не нисходил на него — и тогда он принимался бранить Вана или плевал себе под ноги, ибо на старости лет оказался таким дураком, что вновь, как когда-то в монастыре, поддался мелочной ревности. Но ведь этот ничтожный штопальщик сетей так истово молился перед полкой с кумирами, как будто сам Ма всего лишь надзирал за принадлежащим ему — Вану — храмом; этот бродяга, наверняка совершивший человекоубийство, считал себя вправе молиться тем буддам, которых Ма десять долгих лет возил по бесконечным дорогам Цзянсу, Ганьсу Хэнани.
63
64
65
Бодхисаттва
66
Будда
67
68
1.
2.
3.
4.
69
70
71
72
73
74
75
76
77
78