Выбрать главу

В то время как эти люди — бывшие солевары, возчики, грузчики — возводили каменную кладку, работали лопатами и своим уверенным энтузиазмом обеспечивали союзу сочувствие жителей Нижнего города, братья и сестры понемногу излечивались от страха. Их раны затягивались, лед отчаяния таял. Они вспоминали жестокие удары, которые им нанесли, — и пытались расправить плечи. Они — поскольку не могли покидать свой улей — были обречены на полное бездействие. И сидели на улицах, на площадях, в большом красивом храме Богини Черной Оспы [166], около городских стен, где шли ремонтные работы, — ждали. А около полудня и по вечерам собирались вместе на рынке.

Ма Ноу, в простом коричневом халате, стоял перед ними. Неподвижный сутулый человечек с покатым лбом. Они молились. Почитание, граничащее с идолопоклонством, привязывало толпу к Ма Ноу — сильнее канатов. Он казался им наделенным сверхъестественной силой: залогом того, во что они верили. Имя Ван Луня здесь почти забылось; никто не знал, жив ли он еще.

Красавица Лян благополучно пережила бегство. Про себя она уже давно просила прощения у Ма Ноу, за многое. Она пыталась оторвать свои мысли от всего человеческого, стремиться только к божественным вещам. Но каждый раз ей что-то мешало, что-то в ней разверзалось: пустота, стеснение в груди, зевота, тошнота. Она могла думать о божественном только в моменты близости с мужчинами. Могла приблизиться к возвышенному только на таких колесах. Она пробовала стряхнуть странное наваждение, убегала от себя, крутилась вокруг Ма Ноу.

И однажды вспомнила о своей давней жизни в родном городе — с глубоким изумлением, ничего не понимая. Лян поклялась бы, что то была не она. Отец, ребенок, муж виделись ей смутно — образы из книжки с вымышленными историями, если бы не то, что, стоило им всплыть на поверхность, как Лян тут же, не в силах этого вынести, отворачивалась от них. По тянущей боли в зубах, по странному — наподобие бегающих мурашек — ощущению в нижней челюсти она заранее чувствовала, что они вот-вот появятся.

Еще со времен лагеря у болота Далоу многие братья и чужаки жаждали погружения в нее, и она никогда не отказывалась удовлетворять это их священное право. Ее женственность не была похотливой. Однако после пожара в монастыре, когда она чудом спаслась вместе с Ма Ноу, Лян, повинуясь беспокойному томлению своего тела, стала чаще лежать в объятиях кого-нибудь из братьев и таким образом — хотя бы на время — обеспечивала себе внутреннюю невозмутимость. В городе монголов ее неуравновешенность крайне возросла; она часто вспоминала о недомоганиях после родов, ибо и теперь никак не могла подавить в себе потребность плакать, заламывать руки, непроизвольно стонать и бесцельно бродить вокруг. Она теперь чаще испытывала желание вернуться в родные места, но всякий раз быстро отказывалась от этой мысли. Произносить молитвенную формулу, впадать, как положено, в экстаз — ее тошнило от всего этого; о чем она тысячу раз бесстыдно заявляла: громко, во всеуслышанье — днем, жалобным шепотом — ночью. Ее пробовали лечить целебными напитками, золой, заклинаниями. В конце концов невежественные крестьяне, у которых она жила в те дни, прямо посреди ночи — с лицами, опухшими со сна — потащили вопившую женщину к Ма Ноу. Тому немногими словами и прикосновениями рук — к ее губам, к груди — удалось привести все в норму. Лян преодолела кризис. Совершенно успокоившаяся, бледная и худая, она теперь воспринимала некоторые внешние особенности Ма Ноу — отсутствующий взгляд, привычку прикрывать глаза левой рукой, жадно хватать ртом воздух — как своего рода талисман.

Один из братьев Лю — старший — еще жил. Другой же, всегда во всем сомневавшийся Трешка, во время памятного столичного праздника присоединился, следуя внезапному порыву, к тем братьям, которые позволили маньчжурским пленникам их убить. После этого несчастья старший Лю превратился в записного шута. Но кувшинчик с киноварью он все еще носил на поясе, показывал каждому встречному, посмеиваясь над собой. Если в каком-то переулке Монгольского квартала вдруг раздавались взрывы хохота, это чаще всего означало, что перед одной из дверей стоит Лю, держа двумя пальцами дохлую крысу или отвалившуюся подошву, и произносит комическую надгробную речь. Или что он раскачивается над улицей, ухватившись за стропила, и развлекает прохожих своими байками. Этот человек не сомневался, что в новом «царстве» все они будут жить еще лучше, чем прежде, и что потом их духи единой могучей стаей воспарят к горнему раю. Он думал, что гонения, коим они подвергались, были обусловлены завистью; императора даже не стоило упрекать в этой зависти, братья и сестры не имели оснований для жалоб: ведь тот, кто идет по темной дороге с зажженным фонарем, сам приманивает разбойников.

В маленьком доме на углу опустевшей рыночной площади сидел Ма Ноу.

Он погрузился в себя. Его высокомерие дудело в медные трубы — с грозной силой, так что сотрясался пол комнаты. Внутри него разворачивалось императорское шуршащее знамя. И Ма совершал обход вокруг этого знамени. Он не подпускал к себе никого, ибо хотел непрерывно слышать шуршащее полотнище. Ван Лунь полагал, будто Ма уже достаточно созрел, дабы осознать преподанный судьбой тяжкий урок. Но ведь судьба не нападала на священнослужителя. Он сам алчно притягивал к себе беду, словно безумец, не умеющий отличить съедобную пищу от яда. И с насмешливой гримасой глотал эту беду, которая — пока — его лично не затрагивала. Он не корчился в муках. Он был самодостаточным мешком с человеческой плотью и наслаждался собой. Вещи, мелькавшие вокруг, не имели в его представлении ни запаха, ни звука. Только на заднем плане маячило что-то значимое: Западный Рай, к которому он тянулся иссохшей рукой. Он продолжал — немилосердно и равнодушно — насыщаться своей виной.

Он будто окаменел. Полотнищем имперского знамени шуршала его гордость. Он был уверен, что Ван Лунь признал его правоту. И что цветущая Земля Четырех Озер за всю свою историю не видела ничего, что могло бы сравниться с «Расколотой Дыней».

И все-таки иногда у него бывали моменты ужасных самоистязаний, когда он разоблачал себя как неудавшегося монаха с острова Путо, как человека, который не знает удержу в экстатических практиках и потому нуждается в контроле со стороны. Он сдирал с себя кожу, обнажал белый клубок нервов, подводил неутешительный итог своей жизни: вечные попытки удержаться на зыбком клочке земли, вечное копание в содержимом собственного черепа с целью найти там какую-то точку опоры — среди человеческих смертей, разрушения целых городов. Он ничего не добился, он лишь увлек за собой людей — увлек к гибели. Остров Путо все еще маячил на горизонте — как крепость, которую он, Ма, так и не сумел захватить. И этот ужасный образ не давал ему покоя. Он сам притянул к себе такую судьбу. И во всем случившемся не было ничего иного, кроме нечистот, гнили, тщеславных умствований. А тысячи людей снаружи — обычные неудачники; что значит лишняя тысяча попрошаек или преступников в гигантском людском муравейнике? И он, Ма, такой же, как они: неудачник, который поскользнулся и плюхнулся в выгребную яму, наглотавшись говна по самые бронхи, — это так глупо, так глупо, что даже не вызывает жалости, а только презрительный смех.

вернуться

166

…в большом красивом храме Богини Черной Оспы…Эта популярная у китайских простолюдинов богиня упоминается у В. Грубе: Grube. Zur Pekinger Volkskunde, S. 59.