Таши-лама Лобсан Палдэн Еше был ненамного моложе императора. Он долго колебался, прежде чем ответить на приглашение Цяньлуна. Этот человек, чьи глаза, хотя и темные, сверкали таким же ослепительным блеском, как бирюзовые воды озера Цомапхам, в котором отражается великая гора Кайлаш и на дне которого живет бог Шива [206], выжидал, с тоской на сердце, целых два дня, прежде чем решился принять из рук китайского посланника собственноручно написанное письмо восточного миродержца. Эти два дня он постился и не покидал своей кельи в Лабране — монастыре, расположенном напротив Шигацзе, города с белыми крышами в долине реки Нганчу [207].
На утро третьего дня стена, окружавшая монастырский комплекс, подернулась инеем; золотое покрытие похоронных часовен прежних лам померкло; бахрома белого шерстяного шарфа, который таши-лама, когда сел у окна, обмотал вокруг шеи, шевелилась на фоне черной оконной рамы, при сильных порывах ветра касалась истертых временем камней.
И только тогда в сознании погруженного в себя таши-ламы образ посольства императора изменился — а потом и вовсе куда-то отступил.
Палдэн Еше в последнее время располнел; какие-то черточки смертного, маленького человека поднялись на поверхность из закоулков души и стали различимыми сквозь купол его духа. На протяжении тех двух дней, когда он колебался, восточный император Цяньлун означал для него нечто очень конкретное.
Еше боялся за свою бренную плоть.
Зато теперь глаза этого несравненного человека вновь сияли теплом и состраданием к другим; немного стыдясь себя, он отошел от окна.
И сказал, что посланцы Цяньлуна могут войти: он с глубочайшей радостью прочитает письмо восточного владыки. Однако о согласии таши-ламы послам сообщили гораздо позднее, после того, как почти целый месяц люди из его окружения отклоняли настойчивые домогательства китайцев. Они, мол, более не могли нарушать покой святого; и таши-лама видел на лицах своих учеников, настоятелей монастырей, кхенпо [208]тот же страх, который в течение пресловутых двух дней терзал его самого.
Лобсан Палдэн Еше происходил из южной области Тибета; его отец был самым дельным администратором в стране снегов — незаменимой опорой высокообразованного, но далекого от повседневной жизни хутухта, под управление которого передали эту провинцию. Когда предыдущий таши-лама скончался, Палдэну Еше исполнилось три года.
Три красивых смышленых мальчика стояли перед старым далай-ламой под золотым куполом монастыря в Лхасе. Вместе с настоятелями крупнейших монастырей далай-лама горячо молился перед статуей сторукого Будды, воплощением которого был он сам. Когда он с улыбкой обернулся к детям, его глаза сразу встретились с темно-карими глазами маленького Еше, который с загадочной серьезностью выдержал этот взгляд. Так было установлено, что в мальчика вселилась странствующая душа таши-ламы.
Еше оторвали от отца, и последующие годы он провел в одиночестве: не знал никаких игр, не мог гулять по оживленным улицам, не видел ни других мальчиков, ни девочек. Мир представал перед ним только в обличье паломников, приходивших во дворы Лхасы, чтобы на краткий миг увидеть далай-ламу, который быстро и дружелюбно кивал им из своей молельни или по пути на экзаменационный диспут. И всегда повторялось одно и то же: молитвы, земные поклоны, восхищенные приветственные возгласы.
Так подрастал Еше — ведя размеренное существование, не зная волнений и ни на что не отвлекаясь. Он должен был наклонять голову точно так же, как это делал далай-лама. Старики, нищие, священнослужители высокого ранга — все сгибали перед ним спины; с его личностью отождествляли нечто пугающее, не по-земному серьезное; ничего другого Еше не знал и не видел.
Он не приходил в ужас от самого себя. Он изучал непостижимые взаимосвязи миров, их зависимость друг от друга. Уже миновали мировые эпохи Трех Будд, теперь разворачивалась эпоха Шакьямуни, а Майтрейе еще только предстояло прийти. Будда Амитаба, освободитель мира, рос в нем, Еше; ему оставалось лишь бережно прислушиваться к желаниям Воплощающегося и не поддаваться никаким собственным порывам.
Еше достиг зрелости. Его мудрость стала всеобъемлющей. Он уже жил, как далай-лама, в атмосфере глубокого счастья, чистого познания, тяжкого бремени сострадания к людям. Место, которое он занимал в мироздании, было ему известно. И тогда его сделали настоятелем монастыря Ташилунпо — как наставника и знатока великих теорий.
Незаметно пролетали десятилетия. С возрастом у чистого молитвами таши-ламы усиливалось сознание значимости своей миссии. Человеческие страдания, которые он видел вблизи и вдали от себя, глубоко его потрясали. Поистине это был мир, за которым не мог не последовать мир Майтрейи; будды нынешней эпохи и их воплощения не справлялись с неподъемным для них бременем страданий и разрушения.
За несколько месяцев до отъезда таши-ламы в Китай к монастырю Ташилунпо устремился нескончаемый поток благочестивых нищих, паломников и паломниц из всех областей Тибета и из Монголии. Многие из тех, кто уже добрался до блистающего золотыми крышами города священнослужителей, совершали обход стен, подражая на свой манер святым: они падали ниц, отмечали камушком место, где их лоб коснулся земли, вставали на эту черту, снова падали ниц — и так промеривали весь путь своим телом.
От Лхасы паломники направлялись на юго-запад, к Ташилунпо; периодически сворачивали на ту дорогу, по которой в скором времени предстояло путешествовать ламе; пройденные ими отрезки этой дороги было легко опознать. Бессчетные молитвенные вымпелы висели на шнурах, протянутых от дерева к дереву или от столба к столбу; у обочины люди складывали в кучи камни с надписанными на них шестью благотворными слогами: ам мани падме хум.На перевалах и у скал оставляли бараньи лопатки. Вырывали себе зубы и втыкали их — в качестве жертвоприношения — в щели между каменными блоками; отрезали прядки своих волос, связывали их шнурками и вешали рядом с пестрыми вымпелами.
И вот наступил день, когда свита таши-ламы заполнила узкие улочки города, покинув монастырские здания с их карминного цвета брустверами, пурпурными эркерами, отвесными стенами, путаницей высеченных в скалах лестниц, беспорядочным нагромождением крыш. Златоглавый монастырь смотрел подведенными черным глазами-окнами вслед удаляющемуся священному каравану — как вдова, у которой от холода замерзают на ресницах слезы. Развевались пестрые вымпелы, пронзительно выли огромные трубы. Лобсан Палдэн Еше, Океан Мудрости и Милосердия, тронулся в путь к далекому Пекину [209].
Была зима. Огромная свита, сопровождавшая ламаистского «Папу», продвигалась вперед медленно. Лишенные деревьев степи казались бесконечными. Над поверхностью жесткой земли кое-где выступали только кустики, жалкие сосны и ели. Дул холодный ветер. Четверо монахов несли драгоценный украшенный росписью и резьбой паланкин с желтыми шелковыми занавесями: святой, поджав под себя ноги, неподвижно сидел внутри, на красной подушке, с непокрытой бритой головой. У него были большие, искусственно удлиненные уши; носил он черное, расшитое голубым шелковое одеяние с широкими, отороченными мехом рукавами. Перед ним лежали листы из Канджура [210].
206
207
209
210