Лесная роса еще не испарилась на его шляпе, когда он вошел в Монастырь Пятисот Лоханов [248], где перед ним склонились в земном поклоне настоятель и весь монастырский капитул. Здесь, в одном из гротов, мерцали глиняные расписные изображения «восемнадцати мучений и девяти наград».
Одну ночь святой провел в прячущемся в стороне от дороги Монастыре Спящего Будды [249]; до наступления вечера он много часов подряд самозабвенно рассматривал колоссальную статую; оторвавшись же от нее, успел насладиться зрелищем того, как начинается под каштанами парка, среди дарующих жизнетворную влагу прудов нежная и теплая ночь.
Эта восточная земля определенно была благословенна. Люди наполняли ее; и среди них упрочивался благой закон. Чужими, но радостными глазами созерцал таши-лама красоты этих мест, изобильные, словно горы сокровищ: созерцал не как алчный стяжатель, а как жертвователь, как благодетель, который тихо улыбается, радуясь чужой радости. Молитвы и просьбы, тайные жалобы владык звучали в его ушах; даже теплый воздух не мог его отвлечь, и мраморные мостики казались невесомей дыхания; поля сорго, риса при всей своей пышности исчезали, стоило лишь прикрыть глаза рукой. Какой добрый, работящий, по всей видимости веселый народ разыгрывал здесь свое действо; и как властно он угнетал соседние народы! Но даже сам император, владыка Желтой Земли, знал, сколь мало значат десять, пятьдесят, сто, даже тысяча лет, и жаловался на свою участь. Здесь, в этой стране, все пока оживлялось чистым, сладостным, всепобеждающим духом Прекраснейшего и Совершенного Будды; еще не пришло то время, когда должно завершиться правление Шакьямуни, сперва, как гласит мудрое предание, гнет, претерпеваемый святым ламой, столь возрастет, что станет невыносим.
Что же пришлось претерпеть тем безропотным, носителям идеи «недеяния», гибель которых, как жаловался Цяньлун, сопровождалась неблагоприятными знамениями? Бедные ищущие — Будда предоставит им подобающее место среди повторных рождений. Ужасное противоречие: император предчувствовал, как он станет Ничем, но велел убить тех, кто предчувствовал это еще глубже, сознавал всем своим нутром.
Бесконечное умножение рождений, во всех водоемах; мир за одно мгновение разрастается в десять, в тысячу раз.
Если бы мировая гора Сумеру не была окружена семью морями и семью поясами гор, то буйство похоти взорвало бы границы и выплеснулось, потеснив Пустоту [250], достигло бы сияющей Сферы Форм и Бесформенной Сферы.
Как же остановить это, как не ужаснуться, не упасть, задыхаясь, лицом в траву — от страха и сознания своей беспомощности?
Ламы жили, как сваи, забитые в болотистую почву, как острова посреди бушующего моря, как осчастливливающие световые блики, — прерыватели круговращения, размыкатели кольца.
Больше помощи, больше свечей.
И они тоже так нежно горели во тьме — маленькие бродячие свечи, «поистине слабые», наши братья в миру, мертвые из того Монгольского города.
Тихое, но усиливающееся многоголосье — кваканье лягушек — стало отчетливо слышимым; рассевшийся на поверхности воды флегматичный хор пыжился и раздувал щеки.
Однажды этот удивительный человек соблаговолил посетить женщин императорского гарема [251]. Он сидел под зонтом из желтого шелка в открытых носилках; и не поднимал глаз, чтобы не осквернить себя созерцанием прекрасных женщин; они же трепетали под его дарующими благословение руками и, когда он покинул их, бросились целовать друг друга, счастливые тем, что им довелось его увидеть.
Время пребывания таши-ламы в Пекине близилось к концу. Тут-то люди из его окружения и стали замечать, что странник с Горы Благоденствия кажется еще более тихим и сдержанным, чем обычно. Какая-то странная усталость давила на его плечи. Он часто вздыхал; и после своих «погружений» поднимался с пустыми, ввалившимися глазами. Его ни о чем не спрашивали, ибо ни в коем случае не желали дать ему понять, что заметили произошедшую с ним перемену. Кроме того, скорбь по этому поводу противоречила бы их духовным принципам: ведь вечно живой Будда волен сменить свое телесное воплощение, когда пожелает. И все же их охватил человеческий страх за человека, столь щедро раздаривающего свои милосердные дары. Его что-то угнетало. И как-то раз он попытался поделиться своим беспокойством с чэн-ча хутухта— знатоком книг, который его буквально обнюхивал, тщательно регистрировал каждый его шаг: мол, жаркий климат и своеобразная влажность этой страны, видимо, для него неблагоприятны; его тянет к черным войлочным юртам, к заснеженным степям. То было единственное высказывание такого рода; панчэн ринпоченикогда не говорил о себе.
Он не принадлежал к числу тех верующих, которых на всем их земном пути сопровождают особая легкость, радость; он редко общался с детьми и «простецами». При виде круглых детских глаз обычно ощущал скованность. Зато среди «отягощенных душ» чувствовал себя как дома. С ними ему было легко, дышалось свободно; и он позволял себе расслабиться, лучился теплотой. Он ведь с малых лет знал лишь жестокие и ужасные вещи, видел себя окруженным теми, кого покалечили удары судьбы.
И вот теперь он оказался заброшенным в эту гигантскую неподготовленную империю, где со всех сторон что-то, чудовищно громоздясь, наседало на него. Нескончаемо тянулись земли и люди. И он от смятения согнулся. В этом смятении он представлялся себе крестьянином, который должен вспахать всю землю восемнадцати провинций — должен вспахать ее один. Неопределенная дрожь, жужжание, головокружение, коренившиеся где-то глубоко внутри, зудом отзывались в кожном покрове черепа, пропитывали, словно губку, мозг. Страшную усталость чувствовал он в пояснице; а его сердце и легкие, казалось, болтались в нем как деревяшки и время от времени начинали стучать.
Уже четыре дня ворота монастыря Сихуансы были закрыты и во дворы не пускали посторонних. Палдэн Еше болел. В какие-то мгновения ему вспоминался монастырь, который он посетил последним, — с Лежащим Буддой. Статуя произвела на него сильнейшее впечатление, впечаталась в память. Он улыбался; ноги не слушались — он теперь тоже не мог изменить эту позу. Врачи, которые сопровождали его, — тибетские и монгольские — еще не поставили диагноз; через каждые пять часов один из них, всякий раз новый человек, удостаивался благодати — мог пощупать пульс больного.
На пятый день началась лихорадка, лицо святого покрылось сыпью, потом гнойничками, и наконец коллегия монастырских врачей с ужасом констатировала наличие черной оспы.
У несметного множества священнослужителей, монахов, верующих будто вдруг вырвали из рук светильник. Высокопоставленные чиновники, красноречивые наставники, знатоки закона бессмысленно суетились, словно песчинки, которые только катятся, катятся неведомо куда. Из напитавшихся благовонным дымом коридоров ужасный слух выскользнул черной кошкой — крадучись и прижимаясь к стенам; пересек дворы; оттолкнувшись задними лапами, высоко подпрыгнул — и обернулся летучей мышью, шире расправил крылья; издавая пронзительный свист, полетел, уже как желто-серая комковатая туча, к горизонту, закрыл собою все небо.
Цзяцин по очереди с другими главными царевичами дежурил у постели больного, в Сихуансы; сам император, уже направлявшийся сюда, прислал срочного гонца с приказом, чтобы нищим этого города раздали триста тысяч серебряных лянов. В Сихуансы, рядом с покоями пылавшего в лихорадке таши-ламы, не прекращались богослужения. Во дворах еще не успело отзвучать праздничное многоголосие литавр, рожков и белых труб, колокольчиков и гонгов; бело-голубое великолепие выставленных напоказ священных сосудов приманивало к себе солнечные блики и человеческие взгляды. И вот уже монахи окружили монастырские здания защитной оградой из молитвенных вымпелов, «благословляющих деревьев» [252]и «ритуальных шарфов» [253]. А человеческий прибой, бившийся с внешней стороны о стены монастыря, создал вокруг этих стен еще одно охранительное кольцо — из камней с надписанными на них молитвами.
248
249
Вофосы (
250
251
252
…
253