Выбрать главу
Бросаюсь в траву, от отчаянья губы кусаю, А пальцы мои на струнах печали играют, И слезы все льются и льются, не иссякают…
Хватит ли сил, чтоб дальше по жизни идти? Мы все одиноки на горестном этом пути…

И, опять-таки в соответствии со словами той старой песни, заключительная часть музыкальной пьесы приводила на память образ разбившегося сосуда и вытекающей из него воды; потом смычок в последний раз дотронулся до струн скрипки, и они, затрепетав, издали такой звук, будто кто-то разорвал сверху донизу шелковое покрывало.

Цяньлун опустил голову. Перед его глазами вновь стояло изъеденное нарывами лицо тибетского Будды; почерневшие лоскуты кожи свисали с опухших щек; плоский и ровный лоб стал выпуклым как у больного водянкой мозга. Живой Будда приехал из Ташилунпо в Мулань, но в обратный путь из монастыря Сихуансы отправился обезображенный комок плоти.

Скрипка, лютня и женский голос по желанию Желтого Владыки еще трижды исполнили песню Ду Фу о бренности всего земного.

Потом Цяньлун поднялся. Один из евнухов подошел к Цзяцину и шепнул ему что-то на ухо. Танец, пение, застольные разговоры на несколько мгновений прервались — и все присутствующие трижды три раза коснулись лбами земли.

В то время как веселье в пиршественном зале нарастало, танцовщицы ритмично кружились в вихревом «танце с лентами», а затем появились скоморохи и, путаясь в зеленых и красных мешках, стали потешно носиться друг за другом, Желтый Владыка торопливо шагал рядом с Цзяцином под надменными кипарисами, которые вздымали свое темное пламя — один факел за другим, один за другим — к розовеющему вечернему небу.

Цяньлун потребовал от сына, чей коричневый верхний халат при быстрой ходьбе разлетался спереди, открывая огненно-красные складки нижнего одеяния, чтобы тот как-то оправдал свое поведение в связи с хорошо известным ему инцидентом.

Цзяцин вздохнул и ответил не сразу: сперва подавил в себе раздражение и нетерпение, и уже потом спокойно упомянул письмо, которое отправил в Мулань сразу же после того, как было разоблачено злодеяние Мэнь Кэ.

Но Цяньлун этим не удовлетворился; он хотел услышать что-то еще; слово «извинение» слетело с его губ, и Цзяцин воспринял это как намек.

Император желал примирения. Цзяцин удивился. Почему-то ему стало больно оттого, что Цяньлун почувствовал — и дал почувствовать сыну — свою слабость.

Цзяцин многословно и витиевато заверил отца в своей преданности, объяснил, что абсолютно ни в чем не виноват, и постарался, чтобы в его словах не прозвучало ни единой нотки горечи.

Император в ответ разразился какими-то безумными упреками: здесь, в Пурпурном городе, живут только избранные; но на его жизнь посягнули его же сыновья — выходит, никакого почтения к родителям не осталось; ему не хватает слов, чтобы выразить Цзяцину, как ему противно все это: то, что он — отец сыновей, которым незнакомы даже азы общественного порядка. Старость уже подступает к нему, это они верно подметили. От поведения собственных детей его тошнит; да, он стыдится своих детей.

Не возражая против нелепых обвинений, Цзяцин вздохнул: он, мол, надеялся, что покойному Палдэну Еше удалось освободить отца от всех тревог. Разве драгоценный учитель, пребывая в Мулани, не просветил императора и не наставил его на правильный путь?

«Наставил на правильный путь! Цзяцин, мы с тобой оба уже далеко не юноши. Ты только вдумайся, как просветил меня этот драгоценный светильник — прежде, чем угас: разве драгоценный учитель не обманул меня, еще прежде чем умер? Наместники непрерывно шлют доклады о мятеже; мне остается лишь радоваться, что пожар разгорелся. А все из-за Палдэна Еше, панчэна ринпоче, Океана Мудрости, Драгоценности с Горы Благоденствия. Чтобы добиться такого результата, совсем не требовалось столько мудрости».

Цзяцин зашелестел, осторожно зондируя почву: «Этот чужестранец не знал наших духов земли [268]. Он говорил и рассуждал мудро. Только едва ли с помощью тибетской мудрости можно освободить от тревог восточных людей».

Цяньлун бросил на сына чужой, отстраненный взгляд; он помрачнел, когда вновь повернулся к кипарисам. И так — отстранение — шел рядом с Цзяцином, от отстраненности которого втайне страдал. Они приблизились, к ужасу царевича, к той самой скамье под туей, возле которой Мэнь Кэ и госпожа Бэй закопали магическую куклу. Император тяжело опустился на деревянное сиденье, выставил вперед подбородок, посмотрел на землю, обмахнул ее веером и продолжал говорить, пристально глядя в глаза Цзяцину.

«Ты, Цзяцин, должен стать моим преемником. Я оставил надежду найти лучшего. Я больше не могу надеяться, вы вытравили у меня такую способность. Смотри, видишь этот ключ — он подходит к моему письменному столу; когда Небо призовет меня, ты откроешь стол и найдешь в книге „Ли Цзи“ [269]указ, назначающий тебя наследником».

Он все еще не отводил взгляда от мясистого невозмутимого лица Цзяцина. Цзяцин печально смотрел в пространство перед собой; его дряблое левое веко подергивалось: «Я бы не хотел быть наследником августейшего повелителя. Я не вижу большой разницы в вашем обращении с Поу Аном, которого вы сослали в Джунгарию, и мною, которого хотите возвести на трон Чистой Династии. Вы и меня в чем-то обвиняете. Хотя я этого не заслужил».

Оба помолчали. Из зала, где пировали гости, опять донеслась та красивая песня:

Хватит ли сил, чтоб дальше по жизни идти? Мы все одиноки на горестном этом пути…

Император, похоже, забыл, о чем говорил только что. Цзяцин с глубоким удивлением отметил необыкновенную переменчивость отцовского лица: выражение напряженной сосредоточенности то и дело сменялось полнейшей вялостью черт. То, что у Цяньлуна после возвращения из Мулани возобновились наплывы старческой слабости, что движения его губ, линии рта утратили резкость, Цзяцин заметил только сейчас. Сперва ему казалось, будто император сохранил свою прежнюю импульсивность, однако в глазах отца все чаще проскальзывали беспомощность, жалоба, страх — нечто совершенно для него чуждое. Особенно пугало Цзяцина иногда появлявшееся во взгляде Цяньлуна выражение тревожного ожидания и затравленности, которое всегда сменялось апатией. Этот странный взгляд до такой степени угнетал царевича, что он, проникнувшись смутным предощущением несчастья, едва сдерживал себя, чтобы не уйти.

Он сказал, заметив, что Цяньлун уже долго прислушивается к звучащей в отдалении песне: «Мой отец, вероятно, целыми днями внимал наставлениям западного мудреца. И, кажется, хотел бы поговорить со мной об этом…»

«О Палдэне Еше?»

«Да».

«Может, лучше об этой скамейке? Она нравится мне больше, чем Палдэн Еше. Ты ведь знаешь эту скамью? Однажды в новолуние сюда прокрались не то три, не то четыре человека: окривевшая на один глаз госпожа Бэй, жирный увалень Мэнь Кэ, Поу Ан — дитя с сердцем преступника; и некая госпожа Цзин, лица которой я не помню. А я, Цзяцин, был пятым. Я, правда, тогда находился в Мулани или в монастыре Колотор — и спал; но, пока я спал, госпожа Бэй насильственно воздействовала на меня. Такое возможно, в том нет никаких сомнений; я это знаю по своим недомоганиям — когда я теряю себя на целые недели, а потом нахожу снова. Она сумела загнать меня в маленькую нефритовую куклу и колдовством приближала мою смерть: просто двигая рукой — так, и так, и так; а потом они пронесли меня, живого мертвеца, мимо вот этой скамьи, закопали — вот здесь — в землю. Чтобы заживо погребенный, задыхающийся вампир вырвал у меня все, что не сумела вырвать та ведьма. При погребении присутствовали Поу Ан, мой сын, и Мэнь Кэ, тоже мой сын; их глаза сверкали от алчной радости — глаза малыша Поу Ана и жирной скотины Мэня. Я хорошо представляю себе ту ночь. А где был тытой ночью, Цзяцин?»

«Возле Нефритового источника, на горе Ваньшоушань».

«Ты был на Ваньшоушане… Да, вас никогда нет поблизости, когда я в вас нуждаюсь… Если бы не мертвецы, я был бы совсем одинок. Они — мои единственные друзья; я все еще надеюсь на них. Тени — мои единственные друзья».

«Боюсь, визит тибетца оказался слишком обременительным для августейшего повелителя. Вы выглядите таким усталым; ваши руки дрожат».

вернуться

268

Дух земли —божество, чья власть, как считалось, распространяется на один небольшой район. В каждой местности почитался свой дух; иногда ему посвящали особый храм, иногда его статую — в образе бодхисаттвы — ставили в буддийском храме.

вернуться

269

«Ли Цзи» — «Трактат о правилах поведения», одно из главных произведений конфуцианской канонической литературы, составлялся в IV–I вв. до н. э.