Уже в военторговской конторе все были давно осведомлены о благополучном прохождении документа в верхах, казалось бы, отпусти человека, товарищ начальник, — бумагу куда следует можно и после подшить, но — мыслимое ли дело — это ж Советская Армия, в которой все — точно, беспрекословно и в срок.
А Эльвира вконец извелась, работа валилась из рук, сраные подполковники орали на нее, чего прежде, на гражданке, ни одна сволочь не могла себе позволить, но если все же позволяла, то потом горько сожалела о несдержанности.
Кроме того, женщину вконец доконала эта нескончаемая европейская слякоть, этот пронизывающий ветер с дурацких гор, эти чехи и словаки (с которыми изредка все же приходилось иметь дело), даже не пытавшиеся скрыть свое отвращение к русским братьям, а заодно и сестрам, явно не собирающиеся когда-либо забыть шестьдесят восьмой год и прочие подобные годики, мешающие свободолюбивым народам вернуться в лоно мировой цивилизации…
Наконец — воля! Эльвире жмут руку, фальшиво сожалеют об утрате ценного кадра, желают успехов и скорейшей постановки в строй бывшего доблестного фронтовика.
Если бы отец не был фронтовиком и калекой, то, возможно, ничего бы не выгорело. Ведь подойди начальство формально, отец-то — не одинокий старец, у него жена законная, которая сама замечательно управится — не она первая, не она последняя. Так что Эльвира должна быть премного благодарна…
Но она всех благодарит довольно сдержанно, и это еще хорошо, потому что язык так и чешется высказать все наболевшее, мол, я безумно счастлива покинуть ваше воровское кубло, притворяющееся форпостом социалистического лагеря, передовым, так сказать, его бараком; рада, что больше не увижу этих чмошников в погонах, которых решительно невозможно представить заступниками и тем более героями; бесконечно рада, что не придется больше приветливо улыбаться их боевым подругам — стервозным толстухам — плотно спаянным в особый бабий гадюшник, пробавляющийся дебильной художественной самодеятельностью да плетущий интриги, в которых все — против всех.
Нет, Эльвира бы, конечно, сказала на прощанье кое-что, не отказала б себе в удовольствии, но до самого последнего момента боится, жутко трясется, что добрые, но строгие дядечки военные вдруг возьмут и передумают, и не пустят ее к бедному папочке, и некому будет ему воды подать, и слово доброе сказать, и судно подложить, и глаза закрыть пятаками…
И лишь когда самолет ушел за облака, когда слякотная и неприветливая «Европа» скрылась из вида, на лице женщины появилась блаженная улыбка: «Домой, наконец-то, да уже, считай, дома, счастье-то какое, Господи!..»
К разбитому параличом отцу она смогла отправиться лишь через неделю после прибытия. Надо же было отдышаться после ужасного испытания, привести себя в порядок, почистить перышки, дождаться, чтоб выветрился ненавистный казарменный дух. Правда, в настоящей казарме ей так ни разу побывать и не пришлось, случай не подвернулся…
Эльвира тряслась на раздолбанном ЛИАЗе по раздолбанному асфальту, изо всех сил стараясь держать подобающее расположение духа, твердя про себя, как заклинание: «Милый папочка, я лечу к тебе, я уже почти прилетела, я заберу тебя к себе и сама буду за тобой ходить, буду мыть тебя и кормить с ложечки, а твоя Любка пусть ищет следующего пожилого придурка, чтоб пахать на „фазендах“ и „бамах“ да инсульт от жары получать; пусть она катится ко всем чертям вместе со своим выводком, пусть не говорит, что я свалила тебя на ее хрупкие плечи, да я ей тебя наоборот — умолять будет — не доверю!..»
Так Эльвира обрабатывала сама себя всю дорогу, но чувствовала, что заклинание почему-то действует все слабее и слабее…
Отца она нашла умытым, ухоженным, улыбающимся и даже свежевыбритым, а ведь нарочно явилась без предупреждения, будто ревизор управления торговли. Более того, он ее даже почти узнал, хотя называл то Алей, то Элей. Алей, пожалуй, чаще. Впрочем, это можно было отнести на дефекты дикции, тоже пострадавшей от инсульта…
По виду отца нельзя было с уверенностью сказать, что тот безумно рад приезду главной дочери, потому что вел себя старик так, словно они не далее чем вчера расстались. А наверное, он так и думал.
Отцовские девочки, а Эльвира именовала их только так, были тут же — подросшие, симпатичные, милые детки. Они беспрестанно ластились к отцу, и он «тащился» от умиления, будто соскучился по ним, а не по ней.
А она-то, добрая бескорыстная душа, преодолела все преграды, все границы превозмогла, а он… А они… Эх, такую работу бросила — ради чего, спрашивается?!