Выбрать главу

Редко, а все-таки он бывал прав, Мансуров-Курильский: с ней, странно сказать, происходило, должно быть, то самое, что, происходит с мальчишками и девчонками в девятых и в десятых классах.

...Неужели она только сейчас повторяет пропущенный материал?

Когда-то ее учило военное время, а она хотела быть в полной власти этого обучения: просыпаясь чуть свет, шила солдатские рукавицы, потом бежала в школу, из школы — в госпиталь, навещать раненых, милого лейтенанта Мансурова, потом — домой; дома делала уроки и допоздна готовила «школьный информационный бюллетень» о положении на фронтах, о героизме наших воинов, наклеивая на лист оберточной бумаги вырезки из газет... Потом — снова рукавицы и немного сна. Какой там сон — и во сне ведь терзалась упреками, что вот спит в теплой кровати, а какой-то солдат, тот самый, сообщение о героизме которого она только что наклеила на желтый оберточный лист, сейчас лежит на снегу под пулями, а кто-то, тоже сейчас, сию секунду, обязательно умирает, а еще кто-то... Так было несколько лет изо дня в день, из ночи в ночь.

И вот так, еще в школе, она пропустила необходимый материал, а Никандров — при чем? При чем оказался он?

У него своя собственная семья, собственная жизнь, он в руках у самого себя, и это получается у него неплохо, отлично получается, все это видят, все это уважают, она-то какое отношение имеет к этому всему? Почему она решила, что когда «произошло все», так произошло именно по отношению к нему? Что это вдруг за дикое желание поставить человека в положение десятиклассника?

«Ах, да, — вспоминала Ирина Викторовна, — я же ведь его не люблю, еще — нет, я только, хочу узнать — люблю ли я его? Вот узнаю и успокоюсь. Я его никак не потревожу, не нарушу его жизни!»

«Так это же значит, что все заранее обречено и безнадежно?» — вела она диалог сама с собою.

«И хорошо, так и надо: перешагнуть через безнадежность — значит доказать истину! Нюрок говорит о Никандрове: «Какой мужик — убиться можно!», называет его, вздыхая, «голубой» и «лапой», но ведь убиться-то просто так, безнадежно, даже она не убьется! А кому-то надо это сделать — убиться просто так... Надо, обязательно!»

Еще Нюрок говорит:

«Не люблю недоступных мужиков! Прямо-таки ненавижу! Для женщины — это еще позволительно, для мужика — это грех и святотатство!»

Но на вопрос «а Никандров?» отвечает:

«Он-то — все равно лапа!»

А Ирина Викторовна — убьется. Без всякой надежды. А что?! Выяснит для себя окончательно, что Никандров — это то, то самое, и молча, никому ничего не сказав, тем более ничего не сказав ему, будет убиваться, чахнуть, страдать и мучиться... И — стариться.

«Да ты уже и сейчас, дура, мучаешься! — увещевала она себя. — Чего тебе еще-то надо, какого черта, какого мучения?»

Иногда же она возводила себя в абсолют: если она действительно любит, значит, любовь существует, а если не любит, значит, и любви тоже нет, не было и вообще никогда не будет — одни только выдумки, одно баловство романистов... Но отсюда тоже следовало, что она обязательно должна любить — ради спасения любви как таковой, в интересах всего человечества.

«И вообще — что бы там ни было, лишь бы что-нибудь было!»

«Все дело в возрасте, — думала она дальше, — слишком много я знаю, хотя бы и теоретически, из книг, а женщине необходимо незнание, темнота... Тогда будет порядок!»

Наконец на некоторое время Ирине Викторовне удавалось настроиться на иронический лад — она смотрела на себя со стороны, и тут видно было, какая она смешная. Ну просто умора! Десятиклассница в возрасте 45—n! Разве не смешно?!

— Знаешь что, — говорила ей Нюрок те самые слова, кроме которых она ничего другого сказать и не могла, — знаешь что? Никандров — это нам гибель... Если уж он — тогда сразу же присматривай второго любовника, невропатолога или психотерапевта по специальности! Честно говорю! Поверь мне! Веришь?

Как будто Ирина Викторовна Нюрку когда-нибудь не верила! Она Нюрку верила всегда, но только теперь она старалась как можно меньше ей о чем-нибудь серьезном говорить, чтобы не было поводов ей верить. Чтобы не спрашивать у самой себя: а в чем, собственно, она может, в чем по долгу их дружбы и по необходимости она должна Нюрку открываться?

Никогда и ни у кого из своих сотрудниц Ирина Викторовна ничего не искала — ни утешений, ни откровений, никаких душеспасительных собеседований. В этом заключалось ее положение шефа и законодательницы стиля — быть не «в», а «над», быть теоретиком, а не практиком.

Но теперь она почувствовала острую необходимость самой уяснить реальный опыт других женщин.

Ей казалось, что она не знает самого главного о себе, то есть не знает, любит она или не любит, а другие могут это знать и могут запросто ей ответить.