Выбрать главу

Девять! Десять! Одиннадцать! Двенад...

— Ур-ра-а-а! — неожиданно громко завопил Мансуров-Курильский, обняв Ирину Викторовну левой рукой, поднимая бокал правой и глядя в одну какую-то точку на лице Леночки Канунниковой.

И Леночка, звонко и тревожно перекрывая «ура», закричала тоже:

— Все! Все-все! Загадывайте, загадывайте что-нибудь невероятное! Скорее — невероятное!

Был большой шум, и в этом шуме и звоне Ирина Викторовна прошептала про себя:

— Господи! Пошли мне Большую Любовь! Огромную!

И еще раз: мне... Огромную... пошли... Большую... И так до тех пор, пока окончательно не заглохли все до одного тосты...

Потом до утра она пела и танцевала, даже отчаяннее, чем в только что ушедшем году, всем показывая свое платье и себя, еще и еще проверяя себя по взглядам всех — и молодых, и старых, и чувствуя, что в один какой-то миг в ней произошло что-то такое, чего не происходило за многие-многие годы, никогда не происходило, даже в молодости, в Леночкином возрасте.

Она попробовала было упрекнуть себя в банальности: надо же — новогодняя ночь и, соответственно, персональная новогодняя сказка, Дед Мороз принес, что ли, и уже тогда, с самого начала, любые упреки самой себе были ей как об стенку горох.

«Ренессанс? Да??? — спрашивала у себя Ирина Викторовна, танцуя, и отвечала себе же: — Ренессанс! Да!!!»

В задуманном тексте потерялось слово «семейный», и, должно быть, поэтому, чтобы восполнить жутковатую потерю, Ирина Викторовна несколько раз бросалась обнимать Аркашку, а тот, думая, что так и нужно, тоже лез обнимать всех подряд: мать, отца, Леночку Канунникову, вообще всех, кто попадался под руку.

— Курильский! — возбужденно говорила Ирина Викторовна всякий раз, как танцевала в паре с мужем. — Не будем стареть, а? Ты понял меня, Курильский?

Курильский довольно охотно двигался в паре с собственной женой, особенно когда танец был новым, и он не очень-то уверенно, для первого раза, чувствовал себя.

— Ну вот еще! — отвечал он, смахивая пот с лица. — Вот еще! Зачем это нам с тобой нужно — стареть? Старость — это прежде всего знаешь что? Это, лапонька, прежде всего предрассудок! Даю честное слово! — В то же самое время Мансуров-Курильский поглядывал и по сторонам, на гостей, — кто из них так необычно взволновал его жену? Не угадывая в этом смысле никого и ничего, потому что угадывать действительно было нечего, он возвращался к прежней теме, которая ему так понравилась: «Пред-рас-су-док!»

«Мне... Большую... пошли...» — до самого конца новогодней вечеринки, до рассвета, явственно звучало в ушах Ирины Викторовны...

Уже дома, укладываясь около семи часов утра в постель, Курильский повторил несколько раз:

— Ни к чему! Ни за что? Чего ради?! Пред-рас-су-док!

А Ирина Викторовна не спала.

Она и прежде-то, как бы ни уставала, с трудом могла соснуть в течение дня полчасика, тем более не шел к ней сон нынче.

Лежала и думала: жить нужно. Обязательно и безоговорочно!

Зимою, не обращая внимания на тесноту и давку, в восемь пятнадцать утра нужно втискиваться в троллейбус, с удивлением угадывая, что в изделия из искусственных волокон, в натуральные сукна, драпы и недорогие меха, которые плотно окружают тебя со всех сторон, завернуты приблизительно такие же воодушевленные предметы, как и ты сама, что они обладают дыханием, голосами и такой же, как у тебя, теплой кровью, может быть, даже кровью той же самой группы...

Но так как в это время и в этой спешке, при почти неизбежном опаздывании на работу, все сосредоточено только в тебе самой и так еще много ты скрываешь под собственной шубой и шапкой домашних запахов, забот, не высказанных до конца напутствий и указаний Аркашке — каким образом он должен вести себя и что делать в течение каждого часа с половины девятого утра до шести с четвертью вечера, — то и в самой невероятной толкотне все равно чувствуешь только себя. Себя, и никого больше. В троллейбусе тебя давят, так это даже не кто-то, а что-то давит.

Летом же неисчислимые плечи, спины, животы и груди навязывают тебе сосуществование, в летние месяцы, в июне — июле — августе, у тебя вырабатывается своеобразный инстинкт самоизоляции, благодаря которому ты поддерживаешь постоянный люфт между собой и всем остальным человечеством.

Зато зимой и летом, всегда, — хочется самой прижимать к себе Аркашку, утром, по пути на работу, ухитриться и проводить его в школу, а вечером, если бы это было можно, она пошла бы с ним к его товарищу. Это глупо, тем более что отчетливо понимаешь: материнство — это ведь умение отчуждаться от своего ребенка.