Но и так, как было на этой планете, тоже было неплохо: она засыпала только перед рассветом, а ей легко было вставать рано утром и легко работалось в отделе информации и библиографии, хорошие люди вокруг нее похорошели, а плохие перестали мозолить ей глаза, так что «А вы ложку — не украли?» уже не могло иметь к ней лично какого-то отношения. Аркашкины двойки по математике, да и по другим предметам, хотя и продолжали иметь место, однако тоже перестали быть чем-то первостепенным.
Несмотря на то что из ее сознания почти ни на минуту не исчезал Василий Никандрович, она не связывала все происшедшие перемены только с ним.
Время, казалось ей, наполнилось новым смыслом, причем — своим собственным, не зависимым ни от кого и ни от кого не требующим осмысления или каких-то связей с чем-нибудь, кроме самого себя.
Но при такой-то вот отчетливости и самостоятельности это время представлялось Ирине Викторовне в некоторой дымке, в легком полумраке... Должно быть, потому, что однокомнатная квартирка тетушки Марины находилась на первом этаже, низко над землей и рядом с тротуаром, и каждый раз, когда Ирина Викторовна и Василий Никандрович бывали здесь, прежде всего нужно было занавесить шторы на окнах и в комнате, и в кухне, а наступивший в ту же минуту полумрак сопровождал затем Ирину Викторовну неотступно и постоянно — от встречи до встречи.
Местоположение квартиры тетушки Марины определяло, должно быть, и другое неизменное ощущение — будто, входя туда, в этот коридор, в эту кухню, в эту комнату и в эту ванную, Ирина Викторовна погружается в глубину всякий раз неизвестную и бесконечную.
Она была удивлена — ей показалось, что должно быть наоборот — что в эти часы, минуты и мгновения она должна устремляться только вверх и вверх, в пределы никогда не виданного ею сияния, но потом догадалась: там, на высоте, она подверглась бы всеобщему обозрению и сама тоже видела бы оттуда все и всех, а ни то ни другое было ей совершенно ни к чему. К чему действительно был полумрак, отчуждение, глубина, из которой она, будто впервые, снова выходила в белый свет, в улицу, составленную из панельных пятиэтажек, испытывая при этом усталость, легкое нытье всех своих косточек, только что едва не умершая от счастья, которое было и которое должно было повториться не позже следующей пятницы или понедельника.
Сначала на эту улицу, к которой она всякий раз испытывала полную доброжелательность, выходил Василий Никандрович, минуту-другую спустя — она, и вот такую — задумчивую, будто впервые и неторопливо воспринимающую этот мир, — Никандров подвозил ее на своем бордовом «Москвиче» к продуктовому магазину самообслуживания. Отсюда она обычно шла домой уже пешком...
По ночам же ей слышался стук — тот самый, который то и дело был слышен в комнате тетушки Марины, так как эта комната одной стеной выходила в подъезд первого этажа, и каждый, кто входил или выходил из подъезда, стучал дверью, не обращая никакого внимания на объявление, вывешенное тетушкой Мариной: «Убедительная просьба — дверью не стучать!!!», так что казалось, будто кто-то один, словно на вечном дежурстве, постоянно стоит за стеной и, не входя и не выходя через дверь, стучит ею, исполняя свою странную, никому не нужную обязанность.
Ирине Викторовне становилось грустно за всех, за всю ту планету, на которой был возможен этот бессмысленный стук, и особенно за тетушку Марину, которая, когда спит — на семьдесят втором году своей благородной жизни, — время от времени должна слушать все тот же стук, не зная, ради чего ей приходится его слушать.
Так и для Ирины Викторовны, находившейся в этом инопланетном состоянии, день за днем, шла первая половина лета, а на июль-август Никандров со своей семьей поехал на курорт, в Киргизию: он не любил общепринятых курортов, а вот Киргизию — озеро Иссык-Куль и его окрестности — любил очень.