И увидела старый кошмарный сон времен Испании и Карибского кризиса. Дети показывали клятву Тимура. Героя изображал, как тогда, самый, наверное, дистрофичный пионер города. Изображали они — если отключить слух — группу из нескольких Буратино, на кого-то собравшихся крестовым походом. Да, Детская Книга. Пиноккио, породивший Буратино, масонская фантазия на службе пролетариата. Книжечки наши! про военные тайны, про врагов народа, выкравших героя-барабанщика, про Мистера-Твистера, расистского брюзгу, про воспитуемых джиннов Хоттабычей. Эта картина опять, как в случае с Дюрером, дыровата: почему-то попал в нее христианнейший Андерсен, мучительный Гауф и даже монархический Городок в табакерке. Вот, не послушали в свое время Н.К. насчет сказок.
Кстати, почему-то мне кажется, что спор об антропоморфизме в детской литературе происходил на моих глазах. Ощущение это, может быть, имеет только мистическое истолкование… Хотя нет, не совсем. Во-первых, я чувствую интимную связь с Н.К. Мало того, что с тех пор, как при ее посещении дети падали с табуреток, дух Н.К., знатока и друга детской психологии, витал над нашей студией, и она как бы незримо наклонялась из-за плеча нашей Веры Ивановны над стихами студийцев — вроде Музы на портрете Ахматовой Петрова-Водкина: другая, идеальная Вера Ивановна, и тоже в косынке… Но был с ней и свежий случай. Юные поэты, очень юные, лет десяти, переносили стенд: «Н.К. — друг студийцев». Стенд тяжелый, и один поэт — точно помню, Марк, с такими огромными черными ресницами, что казался неумытым, а может, и был неумыт в придачу к ресницам, — что-то подсказывает мне, что ныне он где-нибудь возле Иордана, — от усталости и с досады щелкнул портрет Н.К. по носу.
Какие лягушачьи глаза глядели, между прочим, с портрета: базедова болезнь, объяснила В.И., поэтому у них и детей не было, чтобы не отвлекаться от революции.
Так вот, Марк щелкнул и был замечен.
— Встать! — сказала В.И.
Мы встали и построились у стены, Марк был представлен нашему осуждающему строю.
— Сегодня ты щелкнул портрет Н.К., завтра щелкнешь портрет В.И., а послезавтра подойдешь ко мне и скажешь: «Здравствуйте, Вера Ивановна!» — и щелкнешь меня по носу.
Судьба Марка решилась. Я, живо представив, как он с горя, исключенный из студии, свяжется с уличными мальчишками, попадет в колонию и… — заплакала и умоляла В.И. простить его. Сам же преступник был вполне весел и исподтишка грозил кулаком портрету, чем подтверждал приговор В.И. и ее прозорливость.
Вот первое обоснование моего чувства присутствия при педагогических открытиях Н.К. Другое же, более общее, заключается в своеобразии протекания исторического времени в нашей стране. Слово протекание — антоним тому, что я хочу сказать. Лет пятьдесят оно скачет на месте, на двух-трех местах, друг от друга в полступни. Никакая идея пролетарского характера, вроде борьбы с антропоморфизмом в детской литературе, здесь не умирает — вполне может ожить и задействовать. Никакое, с другой стороны, «отвоевание» гуманитарного клочка на территории культуры, проводившееся с шахматистской изощренностью, ничуть не узаконено и легко экспроприируется. Там, где гуманитарии применяют тактические и позиционные тонкости, византийское хитроумие — там партнер их играет по другим правилам: молчит, молчит, а потом как смахнет все фигуры. Шинелька-то моя!
Итак, время течет по собственным следам. Если задуматься, это страшновато: как ни крепка плотина против истории, но, в отличие от природных ресурсов, поток времени на планете не иссякает — и что будет, когда масса времени, накопившегося у плотины, окажется критической… Я боюсь представить. Не нужно быть Кассандрой, чтобы знать, что наш Илион обречен. Не то слово. Обреченная вещь все-таки была, бывала. Наша вещь с начала своего боролась против своего реального небытия, против своей исторической невозможности…
Поживем — увидим, как говорят. Или мучительное умирание, или… В этот миг я предпочла бы оказаться в нынешней Анголе, на ирано-иракской границе, в любой «горячей точке планеты». Правда, у меня есть подозрение, что холодных точек тогда не окажется вовсе. Как обещал кто-то из вождей: если нам придется уйти, мы уйдем, хлопнув дверью. Ох, какой дверью они хлопнут.
— Бог не допустит.
— А почему?
Земное солнце красоты, культуры, творчества, «самостоянья человека» и т. п., и т. п. — давно, давно обречено, задолго до 17-го года. Можно сказать когда. «Вот, Я свел огонь на землю…» Или невещественное Солнце Правды, солнце святости — или тьма и пламя конца, пламенный мрак осуждения. Солнце ли демократии спасет? Солнце прав человека, личного предпринимательства и гарантированных свобод? Смешно. Так представляется дело отсюда, и давно так представляется — посмотрите хотя бы публицистику Льва Толстого.