Выбрать главу

Так вот он, настоящий выход с флейтой Гамлета, и это выход, в отличие от уважаемого гуманизма и гражданской безупречности Т. Манна, выход в полном смысле слова. Следует путь святости (что, вероятно, практически совпадает с первым, вышеуказанным — то есть чтоб ухлопали). Кто же, как я, к такому пути не способен, тому следует (утешаю я себя) молиться, чтоб послали нам святого. И еще, недосказав своей просьбы, слышу:

— Лицемеры!

5. ПОТÁПОВ И ПÓТАПОВ

Я далеко отвлеклась от брянского Дворца пионеров, сидя на сцене его главного зала, — но в другую сторону мысль не могла идти: что, кроме Страшного Суда, рисуется при виде сотен обезумленных, одеревенелых — история Пиноккио в обратном направлении — детей с одной и той же книжкой в руках, в красных пилотках, скандирующих:

— Скажем товарищу Н. наше пионерское… (ведущая).

— Спа-си-бо.

Так говорили мы в начале шестидесятых, так говорили наши родители перед войной, так учат говорить мою четырехлетнюю племянницу. Время скачет на детской ножке: Спа-си-бо! — подскакивает во взрослом кресле: За! за! за!

— Спа-си-бо! — сказали сначала местной старушке-поэтессе с розовым бантом, которая прочла, как дедушка Ленин

                Рукой указывает путь

(интересно, какой еще частью тела мог он это сделать?). Но рука, между прочим, не шутка. Вверх и вперед, один угол на всех памятниках и плакатах. Рука эта может в смертном сне присниться, если ее не перебьет профиль того же дедушки. Она всплыла из юнговской архаики, как и Холм Бессмертия, как и «за того парня» (работа за мертвеца, оживляемого затем, чтобы выполнить дневную норму), из вечно доисторичного, вечно доразумного.

Подозреваю, что культ рациональности провоцирован во мне всем этим официальным бессознательным. Как не любила бы я, наверное, и логику, и риторику… Если бы не квазисемантика, псевдосинтаксис наших установочных текстов. Если б не дословесное, дофонетическое мычание начальников. Нет, согласитесь, уж лучше «Риторика к Гереннию», уж лучше Рассел, чем «да-а-хые та-а-нышши!» И лучше сто Сальери с их алгеброй, чем Холм Бессмертия, моцартиански алгеброй не поверяемый.

И не поверяемые ею мои соседи по президиуму: местный поэт Потапов и поэт и критик Потапов. Второй, как вы догадываетесь, противнее. Оба держат столичные альманахи со своими опытами и читают оттуда. Стихи-то у них взрослые, про любовь, но тема любви подана правильно, через тему труда, и поэтому можно для пионеров. Первый в металле выбивает лик любимой, другой не помню что в этом роде делает. Все правильно.

Любить —                   это                            значит: рубить               дрова, Значит:               ревнуя                             к                                     Копернику.

Дорогой читатель! Рассказом о заступничестве за Марка, щелкнувшего по носу Н.К., я намекнула вам на мягкость моей души? Вряд ли есть существо и даже предмет, визави с которым я не буду поражена почти мучительной жалостью и не возьму назад все дурное, что я о нем подумала. Это просто наказание — и, увы! — причина непорядочности: за глаза, когда обаяние визави не действует, я отзовусь о нем иначе — а ведь эти два отзыва легко свести… Но поэты! Потапов, Потапов — они почти сильней моей судьбы. Краткий момент умиления визави с ними они умеют-таки преодолеть, едва откроют рот.

А ведь этого не мог даже отставной полковник, начальник курсов в Химическом институте, где я читала литературу. Бывало, кричит он на меня, ногой топает, лицо передергивается: «Не по программе, Ольга Александровна! У вас тема — патриотизм! а вы!» — а мне так жаль его, что слезы льются, и от слез он еще больше дергается и глупей кричит. А мне кажется: бедный, ведь он Макар Девушкин или Акакий Акакиевич, он собирает радиоприемники дома, жизнь его грустна, как дождь, и еще грустнее, что ему это не грустно, это нормально…

Но Потапов! Когда несколько Потаповых читают стихи и возлагают цветы у опекушинского памятника или в Михайловском — нет, это не смешно, это не возмутительно, это… скучно. Есть такая предсмертная скука.