Николай Никонов
ТРИ РАССКАЗА ТАТЬЯНЫ СЕРГЕЕВНЫ
Урок
— Ну-с, первый урок у вас в пятом «Б», — сказал Семен Ильич и указал на застекленную витрину, где висело расписание.
Он посмеивался, потирал руки, точно сообщил мне что-то необычно приятное, исключительное, — видимо, был доволен, что я прибыла к началу занятий вовремя и теперь школа укомплектована, занятия начнутся нормально, без срывов и перестановок. Директор поглядывал на меня, ожидая, что я что-нибудь отвечу, а я стояла перед этим расписанием в полированной витрине, и легкий морозец ходил по рукам и спине, так что все время хотелось вздрогнуть. Директор хотел что-то еще добавить, но в это время дверь учительской медленно открылась, в ней появился пухлый обшарпанный портфель, а затем в дверь стал пролезать, протискиваться боком огромнейший мужчина.
— Здравствуйте, Алексей Никанорович! — поспешил навстречу низенький Семен Ильич, как бы стремительно уменьшаясь перед мамонтовой величиной этого человека в черном костюме, пиджак и брюки которого приподнимал солидный живот.
И все вдруг словно повернулось к этому человеку: и столы, и стулья, и расписание, а учителя стали закрывать журналы, здоровались, вставали, иные тихонько уходили.
— Инспектор облоно! — шепотом сообщила учительница начальных классов Агафья Ионовна, даже с виду боязливо робкая, бледная, поглядывающая как-то быстро и исподлобья. — Вот беда-то… Нагрянул! Ну как пойдет по урокам? В прошлом году Лидию Анатольевну, завуча начальной школы, до слез довел — все ему не так, не этак… Пойду-ка я. — Она быстренько собрала портфель и тихо, как виноватая, держа голову набок, начала пробираться к выходу из учительской.
Алексей Никанорович между тем утирал лицо платком, что-то говорил громким голосом, громко смеялся: «Хха-хха-хха-ххха». Возле него, как лилипут перед Гулливером, закинув лысую голову, улыбался директор. Когда Семен Ильич улыбается, глаза у него совсем пропадают и кажется, он пробует что-то очень сладкое — такое сладкое, точно и мед и сахар вместе.
Перед звонком в учительской не осталось никого — только директор, я и этот человек-гора, инспектор облоно.
— А, познакомьтесь, Алексей Никанорович, — наша новенькая… Татьяна Сергеевна. Выпускница. Приехала по распределению. Так сказать, смена, молодой кадр. Сегодня — первый урок.
Алексей Никанорович посмотрел выпуклыми голубовато-серыми глазами не то с улыбкой, не то с какой-то гримасой, — ей-богу, сейчас он очень походил на людоеда из сказок братьев Гримм. Вот губы его раздвинулись широко, оттуда выглянули редкие, разделенные и какие-то очень людоедские зубы.
— Оччень приятно. Оччень приятно… — сказал он густейшим басом, наклоняя голову и покачивая ею, кивал как-то сверху вниз.
Неожиданно и резко заверещал звонок, и я вздрогнула, что-то натянулось во мне, подобралось и задрожало, хотя внешне я, наверное, выглядела даже излишне спокойной и, кажется, улыбалась. Я взяла журнал и рабочие планы и уже хотела идти, как вдруг директор спросил, беспокойно оглядывая пустую учительскую и обращаясь к инспектору:
— Пойдете на уроки?
Взгляд Семена Ильича остановил меня.
— А как же, как же… — прогрохотал Алексей Никанорович. — Как же…
— Тогда вот-с, может быть… э… к Татьяне Сергеевне? Татьяна Сергеевна, с вашего позволения, конечно…
Но я поняла, что никакого моего «позволения» не требуется, что сказанное — приказ, да еще с подкладкой: «Ну уж не вздумай осрамиться, голубушка! Да-да. Не подведи школу, оправдай доверие…»
Алексей Никанорович как бы удивленно и оценивающе взглянул на меня, потом на Семена Ильича, потом снова на меня, хмыкнул и сказал:
— Ну что ж… Можно…
Сердце мое упало, как писали в старинных романах. Впрочем, упало оно еще раньше, до того как Алексей Никанорович сказал: «Можно…» Я почувствовала, что хорошо бы мне сейчас присесть, никуда не идти, а просто посидеть… Поискала глазами графин — он был пуст. Очевидно, все-таки я не выдала себя и внешне была так же чересчур спокойна, так же вежливо улыбалась, потому что ни директор, ни Алексей Никанорович ничего не заметили.
Семен Ильич так же сахарно таял в коридоре, провожая нас, забегая вперед, инспектор тяжело ступал следом, а я чувствовала себя крохотной девочкой, за которой идет великан, — вся холодела, даже по щекам ходил мороз.
Я не видела, что это за класс, просто подошла к какой-то комнате за минуту до того, как заглянул туда, опередив нас, директор: там был крик, гам и визг. Сейчас же установилась тишина, я вошла, и передо мной поднялось нечто серо-коричневое, многоголовое, многоглазое — оно так и воспринималось как целое и вместе: глаза, стрижки, воротнички, бантики, белые переднички, ни одного отдельного лица.
— Садитесь, — с трудом выдохнула я шерстяным, застревающим голосом.
И это многоглазое уселось с тем же мягким шорохом и стуком, с каким и возникло.
Алексей Никанорович проследовал на заднюю парту, а так как парты были маленькие и ни за одной бы он не поместился, он попросил двух изумленных его величиной мальчиков пересесть, и они тотчас, испуганно, как мышки, скользнули вперед и сели, оглядываясь, — впрочем, оглядывался весь класс. Алексей Никанорович сел прямо на парту, с хищным щелканьем расстегнул портфель, достал толстую тетрадь и авторучку.
А я стояла как в тумане, выпрямившись, держась крепко за спинку стула, и смотрела только на инспектора, на все его движения, на авторучку, которую он близоруко поднял к глазам, на свет разглядывая, не зацепился ли волосок за перо.
Что мне было делать? Я вдруг забыла все, все, все… Планы уроков у меня были подготовлены на неделю, и там было расписано и повторение, и понятие о фонетике, звуки и буквы, гласные и согласные. Но не об этом я думала сейчас. Сейчас просто все перепуталось, руки мои, стиснутые на спинке стула, дрожали, язык словно бы отнялся, я с трудом передохнула и, пытаясь успокоиться, стала вызывать учеников по журналу. Они вставали и садились один за другим, но я никого не запоминала, ничего не видела, кроме уменьшающегося списка, — мне очень хотелось, чтоб список был подольше, — и несколько раз голос у меня срывался, я вздрагивала, продолжала это бессмысленное чтение. Но вот и последняя фамилия, последний мальчик, который сказал: «Я!» — и сел. Я взглянула на парту, где восседал инспектор, и увидела, что он быстро-быстро строчит в тетради, укоризненно пошевеливая губами, покачивая головой.
Эти его движения вконец расстроили меня, я еле собралась с духом, чтобы сказать, нет, не сказать — пролепетать:
— А сейчас, дети… мы… мы будем заниматься… фонетикой…
Меня так и опалило: да почему фонетикой? Почему? Ведь надо же начинать с повторения за четвертый класс. И в тетради у меня так запланировано. Сначала повторение, потом фонетика. Но я уже сказала это слово и не могла вернуться… Я никак не могла раскрыть тетрадь с планом…
Мне казалось, что, едва я загляну туда, инспектор сейчас же поймет, что ничего я не знаю, что могу читать только по бумажке, и это поймут ученики, которых я пока не вижу, поймут и навсегда запомнят, какой я неумелый, беспомощный учитель. Итак:
— Фонетика… это… Это наука… Наука…
«Ой, но ведь все-таки надо начинать с повторения, узнать, что они забыли, что — нет. Надо вспомнить части речи, разделы грамматики» — так думала я, может быть даже лихорадочно — тут подходит это затрепанное определение, — словно бы разделяясь на два человека, причем один был спокоен и рассудителен, а другой дрожал и метался, но язык мой уж подлинно был моим врагом, потому что он продолжал начатое:
— Наука… фонетика…. изучает…
«Да о чем же она? Что изучает? Что же это такое, ничего не могу вспомнить! Изучает, изучает… «Фонетика изучает звуковой строй языка», — вспомнилось определение, которое давали в институте. — Но ведь здесь так не скажешь. Здесь надо проще, понятнее. При чем тут «строй»? Перед глазами шеренги солдат в шинелях. Ну, господи! Ну! Не могу вспомнить, хоть убей, это простое определение из учебника».
— Фонетика, дети, это часть… («Какая часть? Опять в глазах строй солдат. Ах, да… часть грамматики…») Это наука… («о звуковом строе языка» — я даже слышала голос нашего институтского языковеда доцента Степанова). Я чувствовала, как бледнею, краснею, снова бледнею, прижимала руки к груди и только видела, как инспектор там пишет, пишет, пишет… Быстро дрожит авторучка.