— Живой?
— Не знаю… Ага… Я его грею…
Из варежки действительно выглядывала головка воробья с прищуренными веками.
— Да ведь ты сам-то, наверное, обморозился! — ужаснулась я, глядя на его синие руки.
— Хм, не-ет… Я — ничо… Я быстро бежал…
— Миша, — сказала я, — пойдем-ка в класс. Согрейся. А потом я тебя провожу домой.
Миша молча пошел за мной по лестнице, все заглядывая в варежку и дуя в нее.
В классе было тепло, хотя окна замерзли доверху. Миша побрел было на свою парту, но я не велела ему туда идти, сказала, чтоб сел к батарее-радиатору.
— Надо ведь накормить твоего воробья.
Я спустилась в буфет, взяла у тети Фисы булочек, пирожков и чаю, принесла в класс.
Миша грелся у батареи, а рядом прямо на радиаторе сидел, качался на тонких ножках спасенный оживающий воробей.
Оба они — воробей и Миша — чем-то походили друг на друга.
Увидев чай и пирожки, Миша очень сконфузился. Долго отнекивался, наконец взял стакан в обе руки, стал пить, сначала тихо, а потом обыкновенно, сопя и причмокивая. Воробей тоже открыл глаза, хлопал ими удивленно и перестал качаться. Потом он прыгнул на подоконник, сунулся несколько раз в стекло и замер. Миша бросил ему крошек, и воробей вдруг начал жадно их клевать, давился, замирал с крошкой во рту, а потом судорожно проглатывал ее и снова клевал.
Напившись чаю, Миша спросил, можно ли идти домой, засобирался, наотрез отказался от проводов, забрал воробья и исчез.
— Где же твой воробушек? — спросила я дня через три, когда мороз ослабел и школа снова стала работать нормально.
Миша мрачно рассматривал свои сапожонки, не поднимая глаз, сказал:
— А у меня… его выпустили…
— Кто выпустил?
— Лидка… сестра. Ей папка велел.
— Тебе жаль воробья?
— Ага… Я его приучать хотел…
— Говорят «приручать», — поправила я.
— Ага… Приучать…
После случая с воробьем Миша потеплел ко мне. И учиться он стал лучше, хоть и не было пока блестящих успехов. Прогуливать он тоже перестал. Я радовалась, но, как оказалось, преждевременно. В начале последней четверти Миша опять каждый день стал бегать с уроков, иногда не являлся вовсе. Девочки сообщили, что Сафиулин ходит кормить собаку, а собака живет где-то в заброшенном дровянике.
Поначалу я не очень верила этим слухам. Но однажды, придя в класс, застала своих питомцев в необычном возбуждении. Класс шумел на все лады, на мое приветствие встал кое-как, и все оборачивались, оборачивались к задней парте, хихикали и переглядывались.
— Что такое? — строго сказала я.
В это время с задней парты среднего ряда донесся жалобный визг.
— Что такое?! — еще строже спросила я и пошла к задней парте.
Ясно стало все сразу.
Миша Сафиулин, перемазанный, красный, отчаянно пытался затолкать в парту кого-то упирающегося. Когда я подошла ближе, он растерялся еще больше, а из-под парты выглянула прехорошенькая собачья мордочка, глупая, черномазая и перепуганная.
Класс замер. Все ждали разноса и молчали.
— Отпусти его! — сказала я.
Щенок тотчас вывалился на пол, взвизгнул и, тряся хвостом, переваливаясь, побежал ко мне, такой милый, неуклюжий и обрадованный. Он встал передо мной, вытаращив голубоватые глазенки, и вдруг сказал: «Тяф!» Даже припал немножко от удовольствия.
— Где ты его взял?
— А он тут… у школы бегал.
— Татьяна Сергеевна! Татьяна Сергеевна! Он врет… То есть обманывает, — сказали девочки, ожидая моей поддержки.
— Да ничо я не вру… Он теперь за мной бегает везде. Так… — пробурчал Миша.
— Это та собака, которую ты ходил кормить? — спросила я.
Миша покраснел еще больше.
— Почему же ты не ходил после уроков? Зачем же надо было сбегать?
— А там… собаку-то зарезало трамваем. А щенки остались… А я ходил. Сперва корм им собирал, а потом… кормил. Я их роздал уже. А этот мой… Домой меня с ним не пускают…
И второй раз я увидела — человека. Мне стало вдруг стыдно и совестно за свой суровый тон, за этот допрос.
— Вот что, — нашлась я, к счастью, — пойди во двор. Кажется, там есть конура. Раньше там жила собака. Устрой своего щенка и возвращайся. Пусть он живет при школе… Хорошо? А теперь садитесь.
И класс зашумел, усаживаясь. И все добро смотрели, оборачивались на меня и на Мишу. Должно быть, я поднялась в глазах и мнении этих малышей. Учительница — которая не нашумела, не выгнала, не послала за матерью, даже разрешила уйти с урока.
— Счас я… Счас… — заторопился Миша. Он схватил щенка, опрометью помчался из класса. Последнее, что мы увидели, — голубой и покорный взгляд щенячьих глаз.
Когда через урок я пришла с перемены в учительскую и раскрыла журнал, там лежала записка.
«Пожалуста извените миня».
Ниже стояла роспись. Такой маленький рыболовный крючок.
Лекарство
Горло у меня болело уже четвертую неделю. Я знала, что это ларингит — болезнь учительская, что горло надо беречь, щадить, не перетруждать. Его нужно полоскать содой, не пить холодного, не есть острого, соленого (а я это как раз люблю), не соблазняться на мороженое, не… Все это я выполняла через силу, а оно болело резко, сухо, нудно, и — самая главная беда — теперь можно было говорить только шепотом: голос пропал. Я перепробовала все домашние средства: грелки, картофельный пар, соль и соль плюс соду плюс две капли йода. Так советовала всезнающая старушка соседка, которая встречала меня на лестнице, расспрашивала и сокрушалась: такая молодая — и уже без голоса. Были использованы все средства медицинские от эвкалиптовой настойки, пахнущей Австралией, до бурого настоя календулы — бог знает, что это за снадобье, от него во рту долго бывает и сладко, и горько, и солоно на все лады. Теперь соседка советует полоскать керосином.
А впрочем, зачем я это рассказываю, кто-нибудь из вас будет учителем и сам узнает все.
Хуже было то, что сказала мне молодая белокурая врачиха с неприятными равнодушно-узенькими глазами за стеклами толстых очков. Она была чем-то сильно раздражена или не поладила с только что вышедшим из кабинета старичком пенсионером, из тех, которые обычно спрашивают: «Так, значит, по скольку капелек-то вы мне выписали? А это не опасно? Нет? Ну хорошо… Как принимать-то? Значит, утром и вечером? Хорошо. А в какой аптеке-то лучше купить? Вы, милая, не обижайтесь — память плохая. Написано, говорите… Ну, написано — это одно, а сказано — лучше. По скольку капелек-то вы мне выписали? Ага! Значит, два раза утром и вечером? Ну хорошо. А как принимать-то? С водичкой или так? Ну ладно. Значит, по двадцать капелек?»
Похоже, это был один из таких пациентов, потому что и за дверями он еще что-то спрашивал, разглядывал рецепт на свет.
Конечно, она была раздражена. Она сказала: «Учительница? С таким горлом поставьте на школе крест… — И буркнула сестре: — Выпишите больничный. Хронический ларингит».
Не хотелось ничего объяснять этой женщине. И я ушла, унося голубую бумажку, где круглым почерком сестры было написано: «Хронический ларингит. Режим амбулаторный», и еще две бумажки на прогревание и смазывание. Ужасное смазывание! Когда в горло лезут тампоном на проволоке и ты давишься тошнотворной обжигающей сладко-йодной дрянью, кашляешь, вытираешь слезы, а потом уходишь, поблагодарив, — и впрямь ведь большое спасибо, что отпустили, — а за дверью слышишь устоявшийся голос: «Следующий!» — провожаешь взглядом очередного страдальца.
Я припомнила всех врачей, к кому водила судьба. Какие же были разные!
Самый первый — тогда я только начала работать в школе — был остриженный под машинку старичок, круглолицый и безмятежно розовый, вся голова у него светилась люминесцентной серебряной щетиной и брови казались тоже серебряные.
Больных к нему не было. Он сидел у стола и читал толстую книгу в старинном коричневом переплете с черными продранными углами: «Жизнь животных» Альфреда Брема. Книгу он даже не закрыл, только чуть отодвинул. Он весь лучился спокойной докторской благостью, как июньское солнышко из-за облаков. Надвинув айболитовское зеркало, он ласково-заботливо заглянул мне в рот, зачем-то слазил еще в уши холодными стальными трубочками, заглянул в нос, разодрав его круглыми блестящими щипцами, и, отложив их на стеклянный столик, сказал те слова, которые я услышала потом от всех: «Ларингит. Перегрузили горлышко. Смазывание. Полоскание. Ложку соды на стакан…» Сам написал рецепт, улыбнулся и опять принялся за «Жизнь животных».