В 1789 году Робеспьер был избран в Генеральные штаты и переехал в Версаль. В Национальной ассамблее, которая возникла из Генеральных штатов, он входил в крохотную группу депутатов-радикалов, но это не слишком его тревожило: он не искал простых путей. Робеспьер всегда чувствовал себя частью гораздо более значимого большинства, которое составляли вместе Народ и Максимилиан, Максимилиан и Народ. Он быстро понял, что герои восемьдесят девятого года, пришедшие к власти, были самыми обычными политиканами дореволюционной закваски, лишь слегка подновившими лексикон. Прикрываясь пышными фразами из Декларации прав человека, они заботились на деле только о своих групповых интересах. Робеспьер разоблачал их двойную игру, пытаясь доказать, что эти люди не следуют тем принципам, которые провозглашают, – но, как правило, терпел неудачу. После взятия Бастилии он в течение двух лет отстаивал крайне либеральную и далеко идущую программу, выступая против смертной казни и цензуры, против рабства, за избирательное право для всех взрослых мужчин и отмену имущественного ценза, за предоставление гражданских прав евреям.
Как известно, от двух первых принципов ему впоследствии пришлось отступить. В первые годы Революции Робеспьер не мешал радикальной прессе придирчиво анализировать то, что он говорил и делал. С весны 1792 года и до начала лета следующего года он сам попытался выступить на журналистском поприще, издавая еженедельную газету, содержавшую не столько новости, сколько комментарии к текущим событиям. Распространитель этой газеты находился в двух шагах от дома Марата. Трудно представить себе Робеспьера в этом мире наемных бумагомарателей, радостно подмечающих опечатки у своих собратьев и осыпающих друг друга издевками и бранью. Он был, как пишет в своей статье Хью Гау, «последовательным и неколебимым» защитником свободы прессы и отказывался преследовать в судебном порядке создателей направленных против него многочисленных памфлетов, полагая, что общественное мнение оправдает его без какого-либо вмешательства со стороны. После падения монархии кампанию против цензуры поневоле пришлось свернуть: только святые могли бы разрешить роялистской прессе открыто бороться за реставрацию свергнутого режима. Весной 1794 года друг детства Робеспьера Камиль Демулен попытался было заметить, что основой республики является не «добродетель» (vertu), а свобода прессы, – однако этот оскорбительный номер «Старого кордельера» не вышел, а друг детства отправился на эшафот. В данном случае можно упрекнуть Робеспьера в малодушии или бессердечии, но только не в лицемерии. Нельзя правильно понять человека, рассматривая его жизнь ретроспективно, от конца к началу. Первоначальная приверженность Робеспьера к свободе прессы была вполне искренней, но не распространялась на ту прессу, которая, как он видел, была коррумпирована изначально. Как указывает Гау, Комитет общественного спасения, членом которого был Робеспьер, не стал вводить заново репрессивный институт цензуры, присущий дореволюционной монархии, или создавать нечто подобное тому, что позже учредила Директория, хотя причины здесь крылись, по-видимому, не в отсутствии желания, а попросту в неспособности это сделать. К концу 1793 года Робеспьера охватил глубокий страх перед прессой. Достаточно, чувствовал он, одного-единственного слова, чтобы вся его политика пошла насмарку. Например, он провозгласил в своей речи: «республика, единая и неделимая»; в газетах же сообщалось, будто он сказал: «республика, единая и всеобщая», – а это уже ставило его в ряды сомнительных радикалов-космополитов. Ему казалось, что дело тут не в ослышке, а в целенаправленном заговоре.