Спору нет, все это было поистине чудовищным. Но чудовищно, если говорить не о теории, а о практике, в те годы вел себя не один Робеспьер. Причем то, что было для него идейным принципом, другие зачастую использовали в карьерных целях. Религию Робеспьера, над которой некоторые якобинцы откровенно потешались, считая чем-то вроде его личного хобби (увлечения), могли исповедовать только предельно взыскательные и духовно закаленные люди. Вырабатывая свои убеждения, он сообразовывался не с рассудком, а с интуицией. Для него, как, безусловно, и для Сен-Жюста, террор был средством познания и самопознания. Конечно, перед публикой следовало утверждать, что торжество добра неизбежно, однако в глубине души он сомневался в этом. «Порок и добродетель решают судьбу нашей земли и борются за нее друг с другом». В сознании Робеспьера Второй год Революции был полем битвы, сценой, на которой должно разыграться апокалиптическое сражение.
Еще хотелось бы обратить внимание на портреты Робеспьера. Его рисовали и на бумаге, и на холсте так часто, что можно подумать, будто всякий художник-любитель немедленно хватался за карандаш, завороженный этим феноменом, который следовало запечатлеть для потомства. В результате мы располагаем множеством изображений Робеспьера, и только от нас зависит, сумеем ли мы прочитать то, о чем они могут поведать. Англичанин Джон Карр, находившийся в Париже в 1802 году, был поражен бюстом Робеспьера, «сделанным незадолго до его падения». Он писал:
История, разгневанная бесчисленными преступлениями Робеспьера, поспешила наделить его фантастической физиономией, в которой подчеркнуто скорее жестокосердие, нежели запечатлен реальный облик. Если же смотреть на бюст Робеспьера, который вполне точно воспроизводит подлинную внешность, то следует признать, что этот человек отличался довольно приятной наружностью. В его лице с несколько мелкими чертами ясно отражается вдохновенный характер, проницательность и душевная тонкость.
Существует салонный портрет Робеспьера, авторство которого приписывается Аделаиде Лабий-Гиар. Спустя два года после начала Революции она изобразила его юношей с удивительно приятным лицом, кротким и застенчивым: черный сюртук, белые манжеты, спускающиеся на холеные мягкие руки с удлиненными пальцами. На портретах, для которых Робеспьер позировал специально, он всегда улыбается – иногда улыбка едва заметна, иногда она кажется немного беспокойной. Известен еще один прижизненный набросок, сделанный в 1793 году в Национальном Конвенте. Здесь он отнюдь не улыбается. Очки сдвинуты на лоб, к волосам; глаза немного скошены, как будто Робеспьер что-то подозревает или чем-то напуган. Под этим наброском его автор, художник Жерар, написал: «Глаза зеленые, цвет лица бледный; сюртук в зеленую полоску, жилет белый с голубым рисунком, галстук белый с красным рисунком». Выглядит он по-прежнему очень молодо; выражение лица – замкнутое, настороженное, словно он заметил что-то непонятное, шевельнувшееся в темном углу. Во время Термидора его облик изменился: на последнем прижизненном рисунке Робеспьер кажется постаревшим лет на десять. Лицо осунулось, челюстные мышцы сведены судорогой, каждая черточка напряжена до предела. Спустя день или два мадам Тюссо сняла с него смертную маску.
Революция подвергла тяжелым физическим испытаниям своих главных героев. Она уничтожала не только тех, кто сражался с оружием в руках: изнурительная борьба на внутреннем фронте, где всякую минуту нужно было решать срочные и неотложные задачи, требовавшие мучительных умственных и физических усилий, разрушала людей не менее быстро. «Я смертельно устал», – сказал Робеспьер в своей последней речи перед Конвентом. До этого он в течение нескольких недель хранил пугавшее соратников молчание. Его лицо было абсолютно непроницаемым. Но за бесстрастностью черт притаилась угроза – старая и вечно новая.
Дантон полагал, будто все обстоит крайне просто: «импотенция и страх перед деньгами». Этот нарисованный широким мазком портрет ничем не хуже тех, что рисуют историки, рассматривающие Робеспьера сквозь призму рациональных и интеллектуальных характеристик. Робеспьер выглядит воплощением отталкивающего архетипа великого инквизитора и мистика, а потому историки и беллетристы с удовольствием окружают его столь же архетипическими фигурами: таков прежде всего Дантон с его «поразительным жизнелюбием». В воображении историков и писателей эти люди противостоят друг другу: в действительности на протяжении почти всей Революции они проводили (примерно одинаковую) (похожую) политику, и Робеспьер, следуя своему правилу побеждать даже в тех схватках, в которые его втянули помимо воли, порвал с Дантоном лишь тогда, когда тот стал ему не нужен. Однако, как говорит где-то Норман Хэмпсон, перед тем легендарным образом Дантона, который он сумел навязать как современникам, так и потомкам, и в самом деле трудно устоять. Когда Дантон умер, из этого образованного, честолюбивого, скрытного адвоката сделали что-то вроде рубахи-парня – великодушного, близкого к народу, заботящегося о всеобщем благе. Робеспьер же, по мере того как XVIII век уходил в прошлое, приобретал все более отталкивающие черты. Писали о его нервных судорогах, подергиваниях и неприятном желчном цвете лица, испещренного зелеными жилками. Единица измерения, которой пользовались в XVIII столетии, оказалась величиной переменной: фигура Робеспьера съежилась, а Дантона – выросла в размерах. Как пишет в своей статье Марк Камминг, Робеспьера обвиняют в «импотенции, изнеженности и вероломстве». Разумеется, большинство авторов, писавших о Робеспьере, были мужчинами, какую бы одежду ни носили – профессорские костюмы или твидовые куртки. Они тешились мыслью, что запросто смогли бы разделаться с соперниками, и в конечном счете примеряли на себя роль Дантона, а не Робеспьера.