Как только Робеспьер приобрел непосредственный политический опыт, он понял, какой образ мысли и какой язык необходимы революционеру. Когда вскоре после взятия Бастилии государственный советник Фулон был подвергнут линчеванию, он написал: ‘Г-н Фулон был вчера повешен по приговору народа’. Он сразу усвоил, что было необходимо – быстрота, решительность, и готовность порвать с писанными законами. Робеспьер не входил ни в какие узаконенные властные структуры, даже в те, которые в первые годы Революции были созданы вместо старых. Он заседал в первом Национальном собрании, но был исключен следующего в соответствии с декретом о самоотречении – который он же и предложил. Он никогда не был государственным министром. Основой его власти был Якобинский клуб, который имел ответвления по всей территории Франции; он был одним из первых, кто оценил потенциал его сетевой организации. Он устремился к власти через участие в повстанческой Коммуне 1792 года, и через Национальный Конвент, который был созван на основании всеобщего избирательного права для мужчин – хотя по общему признанию, значительная часть потенциальных избирателей были слишком сбиты с толку или слишком напуганы, чтобы голосовать. В конце концов инструментом его власти стал Комитет общественного спасения. Именно Робеспьер тех последних дней столь часто посещает наше воображение – неумолимый и отрешенный, волосы неизменно напудрены, губы поджаты – Робеспьер с болезненно прямой спиной, чисто выбритым подбородком, в безупречно чистом сюртуке.
Как писал Норман Хэмсон в Жизни и мнениях Максимилиана Робеспьера, ‘не существует таких фактов, какие могли бы изменить миф’. Однако следует попытаться, предъявляя факты, поскольку они у нас имеются, и, живя с мифом, внимательно его анализировать. Робеспьер сам был мастером анализа: он, например, хотел, чтобы было построено парламентское здание с помещением для 10 000 зрителей – а его противников нередко тревожило то, что когда он становился объектом публичных нападок, галереи для публики были битком набиты его поклонницами. Теперь пришло время, чтобы женщина написала его биографию. Скарр говорит, что ‘всю его короткую жизнь женщины любили Робеспьера: свойственное ему соединение силы и уязвимости, честолюбия и щепетильности, сострадания и утонченности привлекло женщин – безусловно предубеждённые против вульгарной мужской грубости, женщины ничего не имеют против тех, кто представляется им чувствительными’. Сама исследовательница, похоже, выстроила против своего персонажа неплохую защиту: ‘По общему мнению’, – говорит она, – ‘Робеспьер был в высшей степени странным’.
В этой книге он исключителен, но вполне опознаваем. И пусть мы не встретим робеспьеровскую несокрушимую мораль и волю у своих друзей, соседей и близких; но, слушая порой экстренный выпуск новостей и ужасаясь, мы понимаем, что где-то в нашем мире они всё-таки должны существовать.
Как и все биографы, Скарр надеется наделить своего героя частной жизнью. Возможно, она слишком доверяет Пьеру Вилье, человеку, который много позже утверждал, что был бесплатным секретарем Робеспьера в 1790 году. Он – единственный свидетель, который сообщает, что у Робеспьера была любовная связь. Скарр знает, что Вилье – источник ненадежный, но всё же не может ему противиться – и, право, разве можно представить себе француза без любовницы? С 1791 года, Робеспьер мирно жил в семье мастера-плотника, дочь которого возможно была, а возможно, не была его невестой, и кто знает, думает Скарр, не была ли его возлюбленной. Можно не продолжать. И автор, и читатель знают, что если о частной жизни ничего не известно, это не означает, что ее вовсе не было. Это означает лишь то, что она остается частной.