– Понимаешь, – рассказывал инспектор МУРа, – типичный пижон и ловелас. Кривлялся тут ужасно, говорил, что без жены жить не сможет, а вышел из МУРа в переулок, приосанился, поправил шляпу и пошел веселый как ни в чем не бывало. Признаться, я нарочно за ним из окна кабинета следил. Темный человек. И дело темное. Но трупа пока нет. А без этого трудно что‑либо сказать.
Тут я вспомнил, что, будучи у меня и жалуясь на МУР, Сергиевский все время допытывался, не нашли ли труп жены и ищут ли его как следует.
Мы с инспектором решили, что надо продолжать розыски трупа и сообщить родителям Нины Алексеевны в Ленинград об ее исчезновении.
Дня через два приехал ее отец из Ленинграда и сразу явился ко мне. Старик работал мастером на одном из ленинградских заводов. Он был потрясен.
– Погибла Нинушка, – говорил он, – и знаете, нет у меня оснований, но что‑то тут неладное, сердце отцовское чует… Зятя я почти не знаю. Где‑то они познакомились случайно, потом, смотрим, раз‑два – и сошлись. Конечно, мы со старухой не вмешивались, не наше дело, но и радоваться было нечему. Сами подумайте, крупье, опять же человек несерьезный. Нина с ним немало слез пролила…
– Почему вы так думаете?
– Я не думаю, а знаю. Она ведь писала довольно откровенно. Жаловалась, не стеснялась.
И старик протянул мне несколько писем. Дочь писала в них своим старикам, что Сергиевский ведет странный образ жизни, что у него много женщин, что он груб с нею. Особенно интересно было последнее письмо, написанное в начале июля.
«Дорогие мои старички, – писала Нина Алексеевна, – опять пишу вам, хоть и знаю, что письма мои мало радости вам дают. Но и мне ведь не с кем поделиться, кроме вас. Мутно у меня на душе. Виктор все такой же, не меняется. Кажется мне, что совсем не любит, что я уже надоела ему. Вчера я стала с ним говорить, а он разозлился, закричал на меня и, стыдно признаться, ударил. Не знаю, как быть дальше, как жить. Хочу домой, но и его жалко. Без меня совсем пропадет. Я еще сдерживаю, а то ведь он далеко зайдет, не удержишь… Есть у него одно больное место – расскажу лично. Он случайно как‑то сам рассказал, а теперь, по‑моему, жалеет».
Это было последнее письмо, полученное стариками от дочери, после чего никаких известий от нее не было.
Сергиевский не знал о переписке жены с родителями и, конечно, не мог этого предусмотреть. Поэтому, когда я его вызвал и начал подробно допрашивать о взаимоотношениях с женой, он стал лгать и запутался.
– Душа в душу жили, – говорил он, – обожали друг друга. Только вот Ниночка меня ревновала зря. Совершенно зря. Но так жили прекрасно…
– А вы ее никогда не били?
– Довольно странный вопрос, – обиженно ответил он, – я ведь культурный человек, я в ней души не чаял, а вы мне такие вопросы задаете. Это нечутко с вашей стороны. Это, наконец, просто оскорбительно. Странно. Я буду жаловаться.
– У меня есть основания задать вам такой вопрос.
– Сомневаюсь. Какие могут быть основания?
– Заявление вашей жены.
– Как же мертвая может заявлять?
– А почему вы уверены, что она уже мертвая?
Сергиевский понял, что проговорился. Он растерялся, но быстро нашелся и начал говорить, что предполагает, что жена уже покойница, так как иначе не может объяснить ее отсутствие.
Допрос продолжался. Сергиевский потерял свой обычный уверенный тон, сбился с роли. Постепенно он все больше запутывался. Наконец я ему заявил прямо:
– Ну, довольно, все ясно. Скажите, почему вы убили Нину Алексеевну?
Бледный, жалкий, он начал бессвязно что‑то бормотать о своей невиновности, о том, что он жертва случая, что Нина Алексеевна покончила с собой.
– Откуда вы знаете, что она покончила с собой?
– Она утонула. Уверяю вас. Вернее, утопилась. Наверное, утопилась. Она из ревности утопилась.
– А почему вы ее не спасли?
– Было поздно. Она сама выпала из лодки.
– А почему вы не кричали? Не бросились за нею?
– Я растерялся. Я не знал, что делать. Я боялся заявить правду, я считал, что меня арестуют. Я не виноват, поверьте, я ни при чем, она сама утопилась. Она была ревнива, как сумасшедшая. Она утопилась.