Выбрать главу

— Шестьдесят злотых. Сорок за поездку и двадцать за ту идиотскую остановку, о которой мы не договаривались.

Хоффманн положил на пассажирское сиденье сотню и вылез из машины.

Большой старый черный дом посреди Мокотува. Такими старыми могли бы стать дома, построенные в настоящей Варшаве — той, которая кончилась семьдесят лет назад. Генрик ждал на крыльце; они с Хоффманном поздоровались, но без лишних слов — оба не умели болтать.

Зал совещаний находился на одиннадцатом этаже в конце коридора. Слишком светло, слишком тепло. Второй заместитель и человек лет шестидесяти (Хоффманн предположил, что он и есть Крыша), ждали возле дальнего торца длинного стола. Хоффманн ответил на их необоснованно цепкие рукопожатия и пошел к уже отставленному от стола стулу. На столе стояла бутылка минеральной воды.

Он не стушевался под устремленными на него взглядами. Опусти он глаза, решив сбежать из-под этих взглядов, для него все было бы кончено.

Збигнев Боруц и Гжегож Кшинувек.

Он все еще ничего не понимал. Сидят ли они здесь потому, что ему суждено умереть? Или потому, что именно сейчас он еще немного продвинется в глубь организации?

— Господин Кшинувек посидит, послушает. По-моему, вы еще не встречались?

Хоффманн поклонился элегантному костюму.

— Не встречались. Но я вас узнал.

Он улыбнулся человеку, которого много лет видел в польских газетах и по польскому телевидению, предпринимателю, чье имя, он слышал, иногда произносили шепотом в длинных коридорах «Войтека», возникшего из того же хаоса, что и все новые организации в странах Восточной Европы, когда перегородки рухнули, и экономический интерес перемешался с уголовным в драке за капитал. Все эти организации были детищем военных и милиции, во всех была одинаковая иерархическая структура, и все они упирались в Крышу. Гжегож Кшинувек был Крышей «Войтека», идеальной Крышей. Покровитель в самом центре, экономически могущественный, безупречный в глазах требующего законности общества, гарант, соединивший финансы и уголовщину, фасад, за которым скрывались деньги и насилие.

— Партия?

Второй заместитель долго рассматривал Хоффманна.

— Да?

— Полагаю, с ней все в порядке?

— В порядке.

— Мы это проверим.

— И выясните, что с ней все в порядке.

— Тогда продолжим.

Всё. Поставка стала вчерашним днем.

Сегодня вечером Пит Хоффманн не умрет.

Ему хотелось рассмеяться; тревога отпустила его, и внутри словно что-то запузырилось, устремясь наружу. Однако его ждет кое-что еще — не угроза, не опасность, но некий торжественный ритуал.

— Вы оставили нашу квартиру в состоянии, которое мне не нравится.

Сначала удостовериться в том, что с партией все в порядке. Потом — вопрос о казненном человеке. Голос второго зама стал спокойнее, дружелюбнее, ведь теперь он говорил о чем-то не слишком важном.

— Я не хочу, чтобы мои сотрудники объясняли польской полиции — по просьбе шведской полиции, — почему и как они снимают квартиры в центре Стокгольма.

Пит мог бы ответить и на этот вопрос. Но он медлил, искоса рассматривая Кшинувека, «Партия. Оставили квартиру в состоянии, которое мне не нравится». Этот респектабельный бизнесмен знает, о чем говорит. Но слова — такая странная штука. Если их не произносить вслух, то их и не существует. Никто в этом кабинете не заговорит о двадцати шести килограммах амфетамина и о казни. Не заговорит в присутствии того, кто официально ни о чем таком не знает.

— Если бы соглашение о том, что я, и только я, руковожу операцией в Швеции, соблюдалось, ничего бы не произошло.

— Что вы хотите сказать?

— Если бы назначенные вами сотрудники следовали вашим же инструкциям и не проявляли собственной инициативы, такая ситуация не возникла бы.

Операция. Собственная инициатива. Ситуация.

Хоффманн снова посмотрел на Крышу.

Все эти слова мы говорим ради тебя.

Но зачем ты здесь? Зачем сидишь рядом со мной и слушаешь то, что может значить все и не значить ничего?

Я больше не боюсь.

Но еще не понимаю.

— Надеюсь, подобное не повторится.

Он не ответил. Последнее слово — за заместителем. Так работает система. Пит Хоффманн хорошо играл свою роль в этом спектакле, иначе, он знал, его ждет гибель: жизнь оборвется в тот момент, когда он станет Паулой, и тогда ему суждено кончить, как тому покупателю…

Он знал свою роль, свои реплики, он лучше отрепетировал спектакль — и он не умрет. Пусть умирают другие.