Хоффманн сидел в машине; вокруг спали улицы темного городка. Медленно досчитать до шестидесяти, ощутить, как напряжение уходит из тела, как расслабляется мускул за мускулом. Обычный прием.
Завтра.
Завтра он все ей расскажет.
Одно за другим гасли окна соседей, деливших с ним пригородную жизнь, голубоватый свет от телевизора в верхних этажах у Самуэльссонов и Сунделлов, лампа, которая меняла свет с красного на желтый в чердачном окне у Нюманов (в чердачной комнате, Хоффманн знал, жил один из сыновей-подростков Нюмана); начиналась ночь. Последний взгляд на дом и сад, их можно коснуться, если опустить боковое стекло и протянуть руку. Здесь Пит чувствовал себя в безопасности, но сейчас безмолвный дом тонул в темноте, даже разноцветным светильничкам на окне гостиной не дозволено было зажечься.
Он расскажет все. Завтра.
Машина катила по узким улочкам. Хоффманн успел сделать два звонка: один насчет встречи в полночь в «двойке», другой — насчет совершенно другой встречи, попозже, на вершине горы Данвиксбергет.
Теперь спешить некуда. Надо убить час. Хоффманн поехал в город, к Сёдермальму и району возле Хорнстулла, в котором прожил столько лет. Когда-то этот район был грязными трущобами, господа в костюмах плевались, если им случалось забрести туда. Пит припарковался на набережной Бергсундс-странд, развернувшись к воде. Красивое старинное здание деревянной купальни, за снос которой два года назад остервенело бились какие-то психи, теперь драгоценным камнем сияло в богемном районе, женщин приглашали купаться по понедельникам, мужчин — по пятницам. Было тепло, несмотря на близкую ночь; Хоффманн снял пиджак. В светлой воде отражался свет фар одиноких автомобилей, смиренно кативших между многоквартирных домов в поисках места для парковки.
Довольно жесткая скамейка в парке — десять минут, неторопливо попить пиво в «Гамла Урет», с громко хохочущим барменом (Хоффманн знал его по поздним вечерам своей другой жизни), пара статей в забытой вечерней газете, пальцы стали липкими от маслянистого арахиса из вазочки на конце барной стойки.
Он убил этот час.
И зашагал по направлению к Хёгалидсгатан, тридцать восемь, и Хеленеборгсгатан, девять, на третий этаж, в квартиру с прогибающимся паркетом.
Эрик Вильсон сидел на укрытом пленкой диване, когда человек, который теперь был только Паулой, открыл дверь и прошел по испорченному водой полу.
— Еще не поздно. Выйти из игры. Сам знаешь.
Вильсон смотрел на него с какой-то даже теплотой; не надо бы, но так уж получилось. Агент — это инструмент. Он, Вильсон, и полицейское ведомство должны использовать его, пока от него есть польза, и бросить, как только он станет опасным.
— Тебе не особенно хорошо заплатят. И даже не выразят официальной благодарности.
С Питом, Паулой все было иначе. Он стал чем-то большим. Он стал другом.
— У тебя есть Софья. У тебя есть мальчишки. Мне трудно представить, каково это, но… когда я думаю о таком, мне тошно делается. И когда у меня все это будет… хрен я стану рисковать ради кого-то, кто даже не скажет мне «спасибо».
Вильсон понимал, что нарушает правила. Призывает уникального агента отступиться — в тот момент, когда Управление нуждается в нем больше всего.
— В этот раз ты идешь на риск гораздо больший, чем раньше. Я говорил это вечером, когда мы шли по подземному ходу из Русенбада. Пит, смотри на меня, когда я говорю. И скажу еще раз. Смотри на меня! В ту минуту, когда ты доведешь наше задание до конца, «Войтек» вынесет тебе смертный приговор. Ты вполне сознаешь, что это значит на самом деле?
Девять лет он — полицейский агент. Хоффманн побродил среди мебели, покрытой защитной пленкой, выбрал себе кресло — зеленое, а может, коричневое. Нет. Он не знал больше, сознает ли, что происходит, зачем они вообще сидят тут друг против друга, в засекреченном месте, пока его жена и дети спят в умолкшем доме. Бывает, начинается что-то, что продолжается несколько дней, дни превращаются в месяцы и годы — а ты не успеваешь осмыслить происходящее. Однако Хоффманн точно помнил, почему сказал «да». Помнил, как Эрик в Эстерокере, в комнате для свиданий говорил, что срок можно отсидеть, регулярно получая отпуск домой, говорил о жизни после отсидки, в которой уголовная деятельность могла бы упроститься: если он, Пит, станет работать на полицию, полиция при необходимости будет закрывать глаза на его проступки, покрывать его и обуздывать прыть следственного отдела и прокуратуры. Все это представлялось чертовски простым. Пит ни на минуту не задумался ни о вранье, ни о том, что его стукачество может раскрыться, ни о том, что никто не скажет ему «спасибо», никто его не защитит. У него тогда не было семьи. Он существовал ради себя самого, да и то не вполне.