Восемь пропущенных звонков.
Эрик Вильсон сжал в руке телефон, связывавший его с Паулой.
Посчитал. Сейчас в Швеции полночь. Вильсон набрал номер.
Голос Паулы:
— Нам надо увидеться. В «пятерке». Ровно через час.
«Пятерка».
Вулканусгатан, пятнадцать и Санкт-Эриксплан, семнадцать.
— Не выйдет.
— Нам надо увидеться.
— Не выйдет. Я за границей.
Тяжелое дыхание. Совсем близко. И — за тысячи миль отсюда.
— Тогда, Эрик, ты даже не представляешь, какая у нас проблема. Через двенадцать часов прибудет большая партия.
— Отмени поставку.
— Поздно. Сюда плывут пятнадцать польских «верблюдов».
Эрик Вильсон присел на край кровати — на то же место, где сидел прежде, покрывало слегка помялось.
Большой куш.
Пауле удалось внедриться глубоко в группировку. О таком успехе еще никто не слышал.
— Брось все и уходи. Сейчас же.
— Сам знаешь — не получится. Знаешь, что мне придется остаться. Или — две пули в висок.
— Повторяю — уходи. Послушай меня. Я сейчас не смогу подстраховать тебя. Уходи, черт тебя дери!
Когда кто-то посреди разговора кладет трубку, повисает неуютная тишина. Вильсон ненавидел эту неживую пустоту. Кто-то другой решил, что разговору конец.
Он снова подошел к окну и высунулся в яркий свет, от которого обширная учебная площадка съеживалась, почти тонула в белом.
Голос был сдавленный, почти испуганный.
Телефон в руке; Эрик посмотрел на него, на тишину.
Пауле придется выпутываться самостоятельно.
Понедельник
Он остановил машину посреди моста Лидингёбрун.
Солнце пробилось сквозь мрак в самом начале четвертого. Оно толкалось, грозило, прогоняло тьму прочь, и та посмеет теперь вернуться только поздним вечером. Эверт Гренс опустил окно и смотрел на воду, вдыхая то, что пока еще было холодным. Рассвет между тем превратился в утро, и проклятая ночь оставила Гренса в покое.
Гренс поехал дальше — через мост, по спящему острову, к дому, красиво расположенному на скале. Из окон открывался вид на проплывающие далеко внизу корабли. Гренс остановил машину на пустой асфальтовой площадке, отсоединил рацию от зарядного устройства, закрепил микрофон на отвороте пальто. Приезжая сюда, он всегда оставлял рацию в машине; их беседа была важнее любого служебного вызова, но теперь прерывать уже нечего.
Эверт Гренс приезжал в интернат раз в неделю двадцать девять лет подряд, да и потом не прекратил ездить. Хотя теперь в ее комнате жил кто-то другой. Гренс подошел снаружи к окну, когда-то бывшему ее окном. Когда-то она сидела там, глядя на проносящуюся мимо жизнь, а он сидел рядом, пытаясь понять, что же она хочет увидеть на самом деле.
Она была единственным в его жизни человеком, которому он доверял.
Как же Эверту ее не хватало! Жуткая пустота вцепилась в него, ночь за ночью он бежал прочь — и пустота бежала следом, не отставая ни на шаг; он кричал на нее — она оставалась; дышал ею и не знал, когда и как она уйдет из его жизни.
— Господин Гренс?
Голос донесся из-за стеклянной двери, которая в хорошую погоду обычно бывала открыта, и все кресла-каталки занимали места у столов на террасе. Сюсанна, студентка медицинского института, уже успела стать помощником врача, что явствовало из нашивки на нагрудном кармашке белого халата. Когда они все втроем катались вон на том прогулочном теплоходе, Сюсанна предупредила, чтобы он не слишком надеялся.
— Добрый день.
— Вы снова приехали.
— Да.
В последний раз он видел Сюсанну, когда Анни еще была жива.
— Зачем вы это делаете?
Он посмотрел на пустое окно.
— Вы о чем?
— Зачем вы так мучаете себя?
В комнате было темно, ее жилец еще спал.
— Не понимаю.
— Я видела вас возле дома двенадцать вторников подряд.
— Подходить к лечебнице запрещено?
— В тот же день недели, в то же время. Как тогда.
Гренс промолчал.
— Как когда она была жива.
Сюсанна шагнула на крыльцо.
— Вы сами причиняете себе боль. — Она заговорила громче: — Переживать горе — это важно. Но нельзя скорбеть по расписанию. А вы не живете с горем.Вы живете ради него.Держитесь за него, прячетесь за него. Поймите же, комиссар, — то, чего вы боялись, уже произошло.
Комиссар внимательно смотрел в темное окно и видел свое отражение. Немолодой мужчина, который не знает, что сказать.
— Отпустите свое горе. Идите дальше. Без расписания.
— Мне так ее не хватает.
Сюсанна вернулась на террасу, взялась за ручку, чтобы закрыть дверь, но на полпути остановилась и крикнула:
— Я не хочу вас больше здесь видеть!
Квартира на пятом этаже дома номер семьдесят девять по Вестманнагатан была очень красивая. Старый дом, три просторные комнаты; высокие потолки, паркет, много света — окна выходили и на Ванадисвэген.
Пит Хоффманн постоял на кухне, открыл холодильник и достал еще литр молока.
Посмотрел на человека, скорчившегося на полу над красным пластмассовым ведерком. Мелкий варшавский проходимец, воришка и наркоман, весь в прыщах, плохо залеченные зубы. Давно не менял одежду. Хоффманн пнул его в бок острым носком ботинка; вонючка мешком рухнул на пол, и из него полилась рвота — белое молоко с кусками коричневой резины. Прямо на штаны и сверкающий мраморный пол.
Пусть еще выпьет. Napij się kurwa. [3]И проблюется как следует.
Хоффманн снова пнул его, на этот раз сильнее. Каждая капсула упрятана в слой коричневой резины, чтобы уберечь желудок от десяти граммов амфетамина, и Хоффманн не хотел, чтобы хоть один грамм потерялся. Вонючка, скорчившийся у его ног, был одним из пятнадцати «верблюдов», которые сегодня ночью и утром привезли в себе около двух тысяч граммов каждый: сначала паром «Вавель» из Свиноуйсьце, потом — поезд из Истада. О других четырнадцати, сидевших сейчас в разных точках Стокгольма и ждавших, когда их желудки освободятся, пока ничего известно не было.
Хоффманн поначалу долго сдерживался, стараясь быть спокойнее, но теперь все громче кричал «pij do cholery», пиная этого маленького говнюка, пусть лакает молоко из сраного пакета, должен налакаться, мать его так, «pij do cholery», и выблевать нужное количество капсул, чтобы покупатель мог их проверить и оценить.
Заморыш на полу плакал.
Брюки и рубашка в пятнах, прыщавое лицо побелело, как пол, на котором он валялся.
Пит больше не бил его. Он сосчитал темные кусочки, плававшие в молоке: пока хватит. Он выловил коричневую резину, двадцать почти идеальных шариков, надел перчатки, прополоскал шарики под струей воды из кухонного крана и принялся разламывать их; в конце концов у него оказалось двадцать маленьких капсул, и он сложил их в фарфоровую тарелку, которую взял из кухонного шкафчика.
— Молоко еще осталось. И пицца. Ты пока побудешь здесь. Пей, ешь и блюй. Подождем, когда выдашь остальное.
В гостиной было жарко, душно; трое мужчин, сидевших за длинным столом темного дуба, вспотели — слишком много одежды, слишком много адреналина. Пит открыл балконную дверь и постоял не шевелясь, пока прохладный ветерок выгонял из комнаты спертый воздух.
Пит Хоффманн говорил по-польски, чтобы те двое тоже понимали.
— В нем еще осталось кило восемьсот. Займитесь. И расплатитесь с ним, когда он закончит. Четыре процента.
Они были похожи друг на друга — обоим лет по сорок, темные костюмы стоят дорого, но выглядят дешево, бритые головы, на которых, если встать поближе, можно рассмотреть проросшую за сутки рыжеватую щетину. Отсутствующий безрадостный взгляд. Оба редко улыбались, и Хоффманн еще ни разу не видел, чтобы они смеялись. Двое в костюмах послушались, удалились в кухню, чтобы опустошить валяющегося на полу, блюющего «верблюда». За доставку партии отвечает Хоффманн, и им не хочется объяснять варшавскому руководству, что сделка провалилась.
Хоффманн повернулся к третьему, оставшемуся за столом, и наконец-то заговорил по-шведски.
— Здесь двадцать капсул. Двести граммов. Можешь сам посчитать.