В те же дни брат мой своим дальним отсутствием – а именно службой в войске Суворова, – и отец мой своими рассказами о прошлых подвигах ратных стали учить меня патриотизму, вдохнули в меня чувство силы, необходимой для защиты всего самого дорогого, что стоит защищать кровью. Я впервые возмечтал о ратных подвигах, а не о славе Ватто и Леонардо, рисовал битвы и апофеозы, а Жак уже тогда клялся – и похоже, искренне, – в ненависти к корсиканскому выскочке.
Пока в мечтах я устремлялся вместе с русскими полками к заснеженным альпийским вершинам и перевалам, Евгений в своих грёзах топтал египетскую пустыню и вдыхал пыль и песок фараоновых веков вместе с преданной гвардией Бонапарта. Продлись война немногим дольше, может статься, успели бы мы с Евгением столкнуться и на одном поле брани. О да! Ежели бы судьба в самом деле свела – а могло такое случиться – на одном поле брани еще не сдавшего здоровьем генералиссимуса и еще не успевшего заматереть Бонапарта, то, полагаю, нашей встречи не в мечтах, а наяву, не суждено было бы состояться. Расчистил бы Суворов этого парвеню под орех, и пошла бы вся История по иной, более благополучной дорожке!
Целых два года жил я в уверенности, что стану наследником Ахиллеса, а не соперником великого Антона Ватто, и рука моя привыкнет к мечу, а не к кисточке, но с воцарением всемилостивого государя-миротворца Александра Павловича и с заключением мирного договора с Францией ветры поменялись не только в политике, но и в моем настрое. Дело в том, что отец мой всегда питал слабость ко всему французскому и был рад, что дело закончилось миром, в то самое время, как старший брат мой, ставший в походах большим ненавистником всего галльского, сильного влияния на меня иметь не мог по причине долгих походных отлучек. Когда он наведывался в имение, начинались горячие споры с отцом, едва не грозившие вылиться в сражение при Адде или Требии, и, чего доброго, именно назло моему брату-герою отец так легко отпустил меня в Париж, на второе открытие музея Лувра, случившееся в первый год нового столетия.
Впервые сокровища Лувра стали доступны для широкого обозрения, увы, при республиканцах, в году 1793-ом. Потом в неспокойное время внутренней распри их оградили от опасностей расхищения и гибели. И вот вновь, когда Бонапарт захватил единоличную власть, роскошные двери Лувра распахнулись, как бы знаменуя начало новой эры спокойствия и благополучия.
Жак, давно рвавшийся повидать эти безбрежные живописные сокровища, рассказывал мне с восторгом о них, как о чудесах, кои не снились Марко Поло и Колумбу, и так возбудил в моем сердце новые мечты, что я осмелился проситься в путешествие, подойдя к отцу прямо и без обиняков. Мне пошел тогда осьмнадцатый год. К моему – вернее, нашему всеобщему с Жаком удивлению, – отец отпустил меня тотчас, взяв лишь слово с Жака оберегать меня на каждом шагу пуще ангела-хранителя. Матушка моя едва в обморок не упала, узнав о нашей затее и о скоропалительном решении отца. Точнее говоря, она даже как бы упала на глазах отца, но, увы, произвела на него тем впечатление прямо обратное. Отец лишь приставил к нам для усиления экспедиционного корпуса крепкого и смышленого слугу Петьку, коего забавы и просвещения ради сам выучил на досуге грамоте, и махнул рукой:
– Самое тебе время проездиться по Европе, чтобы в глуши не заскорузнуть. Раньше проездишься – раньше перебесишься.
И мы тронулись, аки колумбы русские, в путешествие…
Моя жизнь в Париже – отдельная книга, особого издания роман. Ежели тут начинать его – так без привалов и бивуаков маршем весь том пройти, а история здесь другая, и мешать целых две неуместно. То будет следующим томом моих мемуаров, коли Господь благословит. Скажу лишь, что, хоть и хлебнул я тогда парижских вольностей вволю, но не так, чтобы потом к отцу блудным сыном на свиные рожки пробираться. Иные гусары удивились бы моей пристойной жизни, да я и сам теперь удивляюсь. Но, признаться, не в последнюю очередь благодарен я Жаку, который чудесно переменился еще в дороге. Роль весельчака Фигаро он умело сменил на роль бедного, но гордого французского аристократишки, стал и не без успеха ломать из себя графа Альмавиву, приноровился понукать Петькой, как собственным слугой, а меня взялся учить хорошим французским манерам.