– Половой из… о черт, эта резинка никуда не годится!..вращенности и склонности к пьянству не замечено, детство провел нормально, на ферме. Внешний вид нормальный; хотя замечается дефективное… Скажите, сколько «ф» в слове «дефективное»?
– Ладно, одевайтесь, – сказал сержант. – Живо! Не могу же я терять из-за вас целый день. Почему, черт возьми, они прислали вас сюда одного?
– Мои бумаги были не в порядке.
– Чув… муст… ум… – продолжал голос человека за машинкой. – У-м-с-т-в-е-н-н-ы-е способности восьмилетнего ребенка. Кажется неспособным ни к… Черт бы побрал каракули этого человека! Как я могу переписывать, когда он сам не дописывает слов!
– Хорошо! Я думаю, что вы подходите. Теперь нужно еще выполнить некоторые формальности. Пройдите сюда!
Эндрюс перешел за сержантом к конторке, стоявшей в дальнем углу комнаты, куда уже едва долетало щелканье машинки и сердитое ворчание пишущего.
– Забывает исполнять приказания… не поддается никаким внушениям… памяти никакой…
– Ладно! Возьмите это с собой в барак Б. Четвертое строение направо. Только поживее! – сказал сержант.
Выйдя из околотка, Эндрюс набрал полные легкие живительного воздуха. Минуту он простоял в нерешительности на деревянных ступенях строения, глядя вдоль ряда наспех выстроенных бараков. Некоторые были выкрашены в зеленый цвет, другие сохраняли цвет досок, а третьи все еще оставались только скелетами. Над головой его по необъятному простору неба медленно плыли большие груды окрашенных в розовое облаков. Взгляд Эндрюса соскользнул с неба на высокие деревья за пределами лагеря, горевшие яркой желтизной осени, а оттуда – на конец длинной улицы бараков, где виднелся частокол и часовой, шагавший взад и вперед, взад и вперед. Его брови на минуту сдвинулись, затем с некоторой нерешительностью он направился к четвертому строению направо.
Джон Эндрюс мыл окна. Он стоял, в грязной синей куртке, на верхушке лестницы и натирал мыльной тряпкой мелкие стекла барачных окон. Его ноздри были полны запаха пыли и смешанного с песком мыла. Маленький человечек с серовато-красной щекой, набитой изнутри табачной жвачкой, следовал за ним, тоже на лестнице, протирая стекла сухой тряпкой, пока они не начинали блестеть, отражая пятнистое облачное небо. Ноги у Эндрюса устали от лазания вверх и вниз по лестнице, руки саднило от скверного мыла. Во время работы он без всякой мысли смотрел вниз на ряды коек с одинаково сложенными одеялами, на которых кое-где валялись солдаты в позах, говоривших о полном изнеможении. Его уже не раз за это время поражало то, что он ни о чем не думал. В последние несколько дней его ум, казалось, превратился в грубую, твердую массу.
– Долго нам еще корпеть над этим? – спросил он человека, работавшего с ним. Тот продолжал жевать, так что Эндрюс подумал, что он совсем не собирается ответить ему. Он только хотел заговорить снова, когда человек, задумчиво покачиваясь на верхушке лестницы, выдавил из себя:
– Четыре часа.
– Значит, нам не кончить сегодня?
Человек покачал головой и сплюнул, сморщив лицо в необыкновенную гримасу.
– Давно здесь?
– Не очень.
– Сколько?
– Три месяца… Не так уж много. – Человек снова сплюнул и, спустившись со своей лестницы, ждал, прислонившись к стене, когда Эндрюс кончит намыливать окно.
– Я с ума сойду, если проторчу здесь три месяца. Я здесь неделю, – пробормотал Эндрюс сквозь зубы, слезая вниз и передвигая лестницу к следующему окну.
Они снова молча взобрались наверх.
– Как это вы попали в уборщики? – снова спросил Эндрюс.
– Легких нет.
– Почему же вас не освобождают?
– Да, должно быть, скоро и освободят.
Они довольно долго продолжали работать молча. Эндрюс начал с верхнего угла направо и намыливал по очереди каждое стекло. Затем он спустился вниз, передвинул лестницу и полез на следующее окно. По временам он для разнообразия начинал с середины окна. По мере того как он работал, какая-то мелодия начинала прокладывать себе путь в твердой сердцевине его мозга, вызывая в нем брожение, размягчая его. В ней отражалась вся безмерная пыльная тоска этой жизни: люди, застывшие в строю на учении, вытянувшиеся во фронт; однообразный мерный топот ног, пыль, поднимавшаяся от батальонов, марширующих взад и вперед по пыльным учебным плацам. Он чувствовал, как мелодия заполняет все его тело от ноющих рук до ног, уставших от маршировки взад и вперед, от необходимости вытягиваться в одну и ту же линию с миллионами других ног. Его ум начал бессознательно, по привычке разрабатывать мелодию, инструментировать ее. Он чувствовал в себе огромный оркестр, заполняющий его целиком. Сердце его билось быстрее. Он должен обратить это в музыку, он должен запечатлеть это в себе, чтобы воплотить в симфонию и записать, чтобы оркестры могли играть ее, чтобы несметные толпы восприняли ее и содрогнулись до мозга костей.