— Занятно, — сказала Николаев, не совсем понимая, к чему она клонит. — Нам, Любовь Карловна, вероятно, придется вернуться. Сейчас дождь пойдет. Чувствуете, с моря тянет свежестью?
— Хорошо. Идемте к машине, — согласилась она.
Дождь не пошел. Дождь разразился. Николаев стянул с себя джинсовую куртку и, как мог, укрыл девушке плечи и голову. Ее лицо, неловко, нелепо укутанное, показалось ему совсем девичьим, трогательным.
Они побежали что было сил к автостоянке, но напрасно — через три минуты с них текло ручьями. На углу, метрах в трехстах от стоянки, оказалась открыта какая-то стеклянная дверь — и они влетели в нее. Это была библиотека. В холле было темно, но за следующей дверью уютно мерцал зеленый свет. Пожилая библиотекарша, одна в пустом читальном зале, вопросительно посмотрела на вымокших посетителей.
— Извините, к вам можно? — спросил Николаев.
— К нам всегда можно, — библиотекарша верно оценила ситуацию и добавила снисходительно, — ступайте за стеллажи, там есть два рефлектора. Иначе вашей даме грозит пневмония.
— Люба, каким студеным ветром вас занесло в милицию?
— Я ведь начала рассказывать историю о Народном доме, которую вы признали забавной. Скорее это тягостная история. Но она имеет прямое отношение к вашему вопросу, и я продолжу ее. Как вы понимаете, активность деда не ограничивалась игрой на саксофоне, иначе его семье было бы нечего есть. Так вот эта самая жизненная активность была оценена статьей 58, пункт 10. И, кстати, не без оснований, с тогдашней точки зрения. Глядя окрест, стремясь жить не только красивее, но и лучше, эти люди не могли мириться с бесхозяйственностью, административной глупостью, с тупым равнодушием окружающих, которые даже не собирались сопротивляться этим безобразиям. А это считалось в то время самой настоящей антисоветчиной. Но вы не волнуйтесь, мой дед остался жив. Вернулся в пятьдесят седьмом. Мы с ним очень любили друг друга. Очень. В общем, размышляя над его судьбой, я пришла к выводу, что, если бы тогда на нашем с вами месте служили бы люди порядочные, убежденные, профессионально чистоплотные, а не лицемеры, не рабы, не карьеристы, мой дед и многие тысячи людей не оказались бы при жизни в десятом кругу ада.
— Вы полагаете, что сейчас в органах нет больше лицемеров, рабов и карьеристов?
— Есть, конечно. Но значительно меньше. А тогда… Тогда НКВД был наиболее безопасным в социальном смысле местом, вот и попадала туда всякая сволочь, меняя окраску, приспосабливаясь. Милиции, как нигде, нужны люди порядочные. И я пошла на юридический.
— Но вы же знаете, сколько чекистов тоже было репрессировано!
— Репрессировано с помощью тех, кто стремился вытеснить истинных дзержинцев и существовать за их счет.
— Простите, Любовь Карловна, вы рассуждаете наивно. Будто начитавшись газет. Я, правда, никогда всерьез об этой эпохе не думал, ну, знаю, конечно, партийные оценки и читал… Из родных у нас никто не сидел. Но дело, ей-богу, не в людях, будь они хоть самые распрекрасные, время было такое.
— А кто творит время? Люди, которые на данный момент составляют общество.
— Просто эти люди, — равнодушно ответил он ей, — не любят свою работу. Впрочем, сейчас многие отбывают на службе рабочий день. Мол, по оплате и труд.
— Я люблю свое дело. Даже, наверное, слишком. Иной раз себе во вред.
— Поэтому распалась семья? — осторожно спросил Николаев.
Люба замялась:
— Ну… в какой-то степени.
— Он вас совершенно не оценил, близорукий человек, — в голосе Николаева прозвучало осуждение.
— Мы немного не о том говорим, — неохотно отвечала Люба. — И вообще, как вы думаете, почему нас отсюда не гонят? Времени, наверное, уже много…
— Половина двенадцатого, — отозвалась из-за стеллажей с книгами пожилая библиотекарша. — Но мне очень интересен ваш разговор, молодые люди. И не скажешь, кто из вас больше прав. Время ли делает людей, люди ли время… Я-то все помянутые вами эпохи и времена пережила. И всякий раз, когда заканчивалась очередная эпоха, испытывала разочарование. Сколько можно уговаривать целую страну, что еще чуть-чуть — и все станет на свои места? Сколько можно призывать жить во имя будущего? Почему настоящее нужно перечеркнуть, рассматривать как черновик бытия? Но второй жизни прожить еще не дано никому. И тем, кто призывает, и тем, кого призывают. Люди не глухи, не слепы… А разве сейчас легко? Живем от зарплаты до зарплаты, да и ту частенько задерживают… Вы обратили внимание: даже призывы кончились. И верно — ни к чему обращаться к инстинкту толпы. Но, с другой стороны, людям нужна цель. Пока она расплывчата. И как добраться до разума и совести каждого? Я думаю, перестройка — это прежде всего революция совести.