Властной рукой он откинул занавеску на царских вратах, чтобы открыть ей внутренность алтаря.
Я тоже смотрел.
Вдруг он сказал мне:
— Вы иностранец?
Я вздрогнул.
Все мое эмигрантство затанцевало перед моими глазами. Румыния, Турция, Болгария, Сербия, Чехия, Германия, Франция, Польша (страны, в которых я жил в «изгнании»)… Но как? Почему? Как он мог догадаться?
Нет. Это что-то не то.
По едва уловимой интонации я понял насмешку. Да, я понял его. Он, очевидно, решил, что я не киевлянин (ибо киевляне не рассматривают так внимательно «своего» собора) и, кроме того, что я еврей. Иногородний еврей, которому наговорили про красоты «украинского» шедевра. И это у него соединилось в вопрос:
— Вы иностранец?
Я ответил, овладев собой, первое, что пришло мне в голову:
— Я из Белоруссии…
Тогда он окончательно решил, кто я такой. Из Белоруссии! Это значит из Шклова или Орши. Ясно!
Он показал сквозь кружево Царских врат на запрестольный образ:
— Вы знаете, что это такое? Это — Вознесение Господне…
Меня это рассмешило и рассердило. Я отошел от них и оперся на чудную мраморную балюстраду.
Сказать бы ему, кто я!
Шестикрылые серафимы, закрываясь руками, смотрели с ужасом.
Там, наверху, была Голгофа…
Да разве можно рассказать этот собор?! А этот завиток, двойная петля, из серо-голубого мрамора, видели? Нет? Так что же вы видели?..
В заключение этой главы не могу не привести весьма печальное, сделанное мною наблюдение: живопись Собора, должно быть, от сырости, должно быть, оттого, что не топят, явственно начинает портиться. На хорах многие фрески уже съедены. Роковая гангрена подобралась уже и к некоторым второстепенным изображениям. Она пойдет дальше, если не примут мер.
IX
Святая София
Из Владимирского Собора меня потянуло в здание, которое первоначально называлось Педагогический Музей.
Поучительна его история.
Он появился на свет Божий с надписью:
«На благое просвещение русского народа».
Родителями были Могилевцев, который дал деньги, и Алешин, архитектор.
Здание прелестное, ловко собравшееся под стеклянным куполом.
Но недолго просвещали русский народ.
Пришла Украинская Рада, уселась под стеклянным колпаком и, погасив свет тысячелетней истории, объявила 35 миллионов кровных русских нерусскими.
Но надпись: «На благое просвещение русского народа» — еще держалась.
Однако пришел день, это был апрельский день 1918 года, выросли зловещие леса, и какие-то люди стали копошиться над буквами, уничтожая просвещение и зачеркивая русский народ.
Но им надпись не удалось снять тогда. Рука судьбы опустила на их голову гетманский переворот, и именно здесь, под этим куполом, была разогнана Украинская Рада. Надпись осталась.
Но ее сняли позже. Кажется, это было тогда же, когда этот стеклянный купол обрушился или его обрушили на головы сотен офицеров, взятых в плен при падении гетмана.
А затем…
Затем был Петлюра, большевики, Деникин, опять большевики…
Музей Революции. Да, да… Это хорошо. Когда революция переходит в музеи, это значит, что на улице… контрреволюция…
Я вошел. Но уже в вестибюле меня стошнило от гнусных плакатов и всякого рода этакой дряни. Кроме того, здесь было много слишком экспансивных для музея личностей. Еврейские барышни коммунистического вида сновали по всем направлениям. Я почувствовал себя «не вполне обеспеченным». У них в глазах — опять был вопрос:
— Что за тип? Откуда он взялся?
Положительно моя провинциальная внешность гомель-гомельского стиля слишком привлекала внимание просвещенной столицы Украины.
Столица! Увы… Киев деградировал. Столица нынче — Харьков.
Я ушел из музея. Пошел по Владимирской, которая сейчас называется улицей Владимира Короленко. На стенах театра висели какие-то афиши. Все то же: «Аида», «Фауст»… Коммунистических опер еще не сочинили. В этом именно театре разыгралась «Жизнь за Царя» XX века: здесь убили Столыпина в 1911 году.
По улице, залитой солнцем, шло много людей. Я еще раз и без конца всматривался в эти лица.
Где же «печать страдания»?
Я помню, когда в 1919 году я вошел в Киев с деникинцами, после восьмимесячного владычества большевиков.
Боже мой! Тогда «печать страдания» не нужно было отыскивать. Она лежала на всех лицах, похудевших, почерневших, утерявших свою твердо установленную киевскую миловидность. Она лежала на израненных, искалеченных домах, на заколоченных, умерших лавках и магазинах. Она чувствовалась в самом воздухе, раскаленном мукой безмолвия. И так было ясно: здесь прошел конь Аттилы, здесь прошел социализм.