По причине крайне малогабаритного жилья свои картины Золотник ваял исключительно по вертикали. Вынужденная вертикаль формировала устойчивую тематику – это была мистерия, даже, я бы сказала, разгул вознесения. Размытые и неясные образы будто появлялись из влажной темноты сумерек, легко преодолевая гравитацию, устремлялись ввысь, решительно покончив с делами на Земле, отзываясь на властный зов Вселенной.
Что, в общем-то, удивительно, как я сейчас понимаю, ведь так или иначе художник на картине изображает себя самого, не важно, в букете, пейзаже или натюрморте. Я уж не говорю об автопортретах – Леонардо, Эль Греко, Ван Гога с отхваченным ухом, – но даже близкий мне по местожительству “Тюремный дворик” или “Виноградники в Арле”, вплоть до абстракций Пикассо!
Илья же Матвеич внешность имел рельефную, несколько даже пингвинью: неуклюжее тело при маленьком росте, круглая голова, курносый нос, вывернутые губы, крохотные глазки-незабудки, а над этой неизбывной голубизной нависал громадный покатый лоб, как омытая волнами скала над водоемом.
Сократовскую его оболочку никак не отражали вытянутые бесплотные сущности, которые на полотнах едва различал глаз, поскольку цветовая гамма Ильи Матвеича имела оттенки тонкой мути, серых берегов, тумана и слепой шири. Никто не мог сказать наверняка, долетал ли дотуда глас небес. Больше того, некоторые люди, видевшие многодельные творения Золотника, готовы были поклясться, что на холсте вообще ничего нет!
Вранье, вранье, там что-то проступало, сквозило и просвечивало, какой-то волновой энергетический узор, похожий на зубастое крыло, которое вцеплялось в грудь, тянуло вверх за фалды, а может, на пару плотоядных крыльев, схвативших за спину… Толчок, удар, прорыв, распахнутая дверь в неведомое мглистое пространство, в его непроницаемую мощь – и одновременно полную прозрачность, беззащитность выписывал Золотник с великим усердием.
Какая цепь событий привела его в наши палестины? О своих подвигах в миру Илья Матвеич рассказывал смачно, колоритно, приняв на грудь, как дополнение к этой счастливой жизни – в качестве гастрономического удовольствия. И не только! Выпивка в случае Ильи Матвеича несла духовную нагрузку, сулила теплое застолье, где провозглашают заздравные тосты, вспоминают прошлое, говорят друг другу приятные слова.
Собирались у нас за большим овальным столом с ореховой столешницей, будто бы вросшем резными “львиными лапами” в паркет, папа называл его обломком тихоокеанского лайнера Абрикосов и Ко (“Одна радость, – он добавлял, – хорошие соседи!”), всем миром накрывали поляну, в центре которой по особо торжественным случаям красовалась малосольная скумбрия “кисти Золотника”!
В ближайшем продовольственном Илья Матвеич покупал свежую рыбину, потрошил, обезглавливал, чистил, брал за хвост и двумя-тремя точными движениями срезал мякоть. Пахучую рыбную субстанцию Золотник укладывал в миску, туда сыпал соль, сахар, черный молотый перец, свежий зеленый лучок (“В альянсе с зеленым луком серебристая скумбрия смотрится особенно живописно!”), поверх – тарелку с гнетом, круглым тяжеленьким голышом с озера Балхаш.
На Балхаше Илья Матвеич во времена оны проходил армейскую службу в секретнейшем городе Приозерске, где и познакомился с Митей Осмеркиным, родственником того Осмеркина знаменитого из “Бубнового валета” (те же штаны, шутил Илья Матвеич, только наизнанку), взволнованным певцом родного подмосковного поселка Перхушково, точнее, сосны на его окраине.
Илья Матвеич служил завклубом, а Митя “фершелом”, но рисовал как заведенный “Сосну в Перхушково”. Он рисовал ее по памяти – под чистым небом, кроной в облаках, в лиловых сумерках, бурлящей жизнью, с грачами, галками, воронами – как Митя выражался, мелкой птичьей сволочью. Над ними проплывали солнце и луна, раскачивали ветки ветры, пронизывали звездные лучи.
– А тут Балхаш! – солировал Илья Матвеич. – И если, дорогие вы мои, не полениться и взглянуть на карту, вы все заплачете – такая там вокруг жаровня адова. Шаг в сторону – и по колено ты в пыли. Второй – по пояс. Третий шаг – и ты в объятиях пустыни. Зима – все та же пыль и сорок градусов мороза. Как только в этой преисподней водятся фаланги?! Проснешься утром – он, мохнатенький, пригрелся под бочком, стряхнешь его и думаешь: ну ладно, хрен с тобой. Они тут ядовитые, но не смертельные, не то что в Джезказгане…