Кассандру интересовал только и исключительно ее страшный, сияющий, многоцветный, неожиданный внутренний мир. Коварный, ласковый, возбуждающий. Ей не разрешили быть жрицей. Ну и что?
Только выплеск иллюзии наружу связывал ее с ними. Они ошибочно продолжали считать ее частью себя.
Однажды отец, царь… Как его там? Приам. (Это сложный возраст — шестнадцать лет.) Однажды Приам позвал ее и спросил о чем-то серьезном, основополагающем. Наверное, добрые родители желали устроить ее судьбу.
Вместо ответа Кассандра рассеянно проговорила:
— Девятый год томительно тянулась осада города…
— Какого города? — не понял Приам.
Кассандра закрыла глаза.
— Я еще не решила.
Антистрофа
В последнее время меня преследует дивное извращение. Под утро, когда умница Эос, разминая солнечные пальчики, покидает ложе стареющего Тифона,[42] мне снятся нежные яблоки на розовых простынях.
Вообще-то мне снится всего одно яблоко.
Розовая простыня скомкана… Ну, не так уж и скомкана, скорей грациозно измята, чуть-чуть, тонкий рисунок линий излома. Просыпаясь, я чувствую свои ресницы, я гляжусь в потолок, и это первая радость.
Потолок — огромное совершенное зеркало, без единой царапины. Там, на розовом фоне, в глубине — совершенная красота, без единой неточности.
— Хайре! — слетает с губ совершенства неслышное слово, и это значит…
— Радуйся!
— Да, привет.
— Ты спишь?
— Я жду тебя.
— Я же слышу, ты спишь.
— Я жду тебя во сне.
— А он?
— Он? А… Он как всегда.
— Трудится?
— Самозабвенно!
Еще есть время. Тот, кого я жду, конечно, быстр на крыльях дикой страсти, но все же не так стремителен, как некоторые.
Хайре, моя прелесть!!!
Это я себе.
Моя вторая радость. Когда пробуждение наступило, и выясняется, что я — это не сон.
Ванна с душистой пеной, и в ней подарок для отважных. Для дерзких, красивых, почти таких, как надо.
Ибо я ненаглядна.
Ненасытна.
Ненадежна.
Несравненна.
Он влетел ко мне, распахивая все двери, обрушил на пол кроваво-красные цветы, я не считала сколько, разорвал одеяло пены, взял меня на руки и понес…
Моя третья радость.
В нашем Уставе бесцветной кровью записаны две фразы. Они горят в огне Везувия, зарастают травой на склонах гор, стелются волнами Эгейского моря. Они зарифмованы в крови смертных, поднимаются к небу узорами дыма от погребальных костров. Только две фразы, одно положение.
Мы, олимпийцы, обязуемся быть счастливы. Во что бы то ни стало.
— А ведь я к тебе по делу.
Неутомимый парад мышц, идеал ярости наконец слегка утомился. И тут же смог думать о чем-то, кроме меня.
— Неужели?
— Да, я по делу. Над нами нависла опасность.
— Что ты говоришь, какая над нами может нависнуть опасность?
— Единственная. Что все откроется.
Я откровенно рассмеялась.
— Не смейся. Я целый день хочу сюда. Я с рассвета дожидаюсь, когда же над Этной появится дымок. Дымок над Этной — сигнал для меня. Значит, ты одна, значит можно. Я придумываю каскады убийственных ударов — и вспоминаю тебя. Я выбираю новое оружие, а передо мной твоя улыбка. К тому же нельзя улучшать клинок, когда стыдишься смотреть в глаза мастеру-оружейнику. В результате войны становятся менее кровопролитными, а это ужасно. Но виновата ты.
Необузданная ярость всегда стремилась к любви.
— Не смейся. Я боюсь подумать, что наши встречи завтра прервутся еще лет на десять. Ты чувствуешь сочетание: я — и боюсь!
— Это невозможно.
— Почти невозможно. Я — боюсь. Это уничтожает каноны. Но я боюсь, что все прекратится из-за ерунды.
— Послушай, Марсик, ну что ты, ну что с тобой…
Мой возлюбленный истерик. Это мне давно известно.
— В Трое был царь Лаомедонт. Знаешь? Теперь там царем Приам, сын Лаомедонта, последний выживший и все такое…
— Из ума выживший?
— Нет! — я уловила досаду. — Это же великая история, я закрутил такую войну… Ничем не интересуешься!
— Да знаю я, знаю. Геракл взял Трою. Кто ж не знает?
— Теперь там царем Приам. И у царя Приама есть дочь.
— О?
— Кассандра.
— Такая светловолосая красавица, очень отдаленно на меня похожа?
— Нет.
— Непохожа?!
— Вообще не красавица. Не похожа даже на Артемиду.
— У-у… Ну откуда же мне ее знать, Марсик?
42