– Что вы, Афанасий Петрович, побойтесь бога! ведь они разбойники!
– Ну, есть разбойники, есть и не разбойники, – глубокомысленно замечал Доможиров.
Но тут раздавался грохот экипажа, и разговор быстро переменялся.
– Вишь, расфрантилась! – говорила хозяйка, провожая глазами проехавшую даму.
– Ну уж и расфрантилась! – возражал одержимый духом противоречия Доможиров: – просто одета, как быть должно. Посмотрели бы вы, как рядятся… Вот я намедни был в Павловске, у тещи…
И Доможиров принимался описывать павловское гулянье. После обеда Доможиров непременно спал, а по вечерам читал своему ежу правила терпимости и общительности; но суровый еж упорно презирал котят и открыто предпочитал их обществу гордое одиночество.
Но возвратимся к рассказу.
Ни проклятий, ни стуку, ни криков Каютина Доможиров не слыхал: он сам кричал в то время не тише его, погруженный в преподавание иностранных языков скворцам своим. Он даже не слыхал шагов Каютина, раздавшихся в его комнате, выкрикивая: ко-ман-ву-пор-те-ву!
И Каютин повторил за ним тем же тоном: ко-ман-ву-пор-те-ву! и тронул его за плечо:
– Что вы? – закричал Доможиров, вздрогнув и обернувшись к нему. – Собьете! Птица нежная, чужого голоса не поймет, да и робка…
– Что вы?.. Я ничего… а вы что?.. – начал Каютин полушутливым, полусердитым тоном, в котором в то же время слышалась детская наивность; придававшая особенную прелесть его разговору. – Вы бога не боитесь! что вы со мной сделали?
– Раму выставил.
– А зачем?
– Я вам говорил: отдайте деньги или съезжайте, а не то раму выставлю.
– Съезжайте! вам легко сказать: съезжайте, – сказал Каютин и посмотрел как-то особенно на верхние окна противоположного дома.
– Ну, так деньги отдали бы…
– Деньги! Ну, что вам мои деньги? Пропадете, что ли, без моих сорока рублей? а?
Доможиров молчал.
– Ведь у вас дом свой, незаложенный, и прошлый год только каменный фундамент подвели… Ну, говорите, так или нет?
– Ну, так.
– Ив доме все слава богу, всего вдоволь! и сын в науках успехи оказывает, и скворушки говорить начинают, и еж здоров… здоров?
– Здоров.
– И капиталец в ломбарде лежит порядочный, и долгов нет?.. и кланяться ни за чем к чужим людям не пойдете?..
– Да, – самодовольно отвечал Афанасий Петрович, задетый за чувствительную струну.
– Ну, так что же для вас мои сорок рублей!.. сущая дрянь! Ну, говорите, дрянь?
– Дрянь, – тихо и неохотно отвечал Доможиров.
– Так зачем же вы раму-то выставили?
– Я пошутил, – сказал Афанасий Петрович, которому становилось совестно.
– Пошутил! хороша шутка! А у меня вот, по вашей милости, платье украли, только и осталось…
Не успел он указать ему на свой халат, как господин Доможиров залился громким хохотом. И он хохотал минут пять сряду так добродушно и сладко, что, глядя на него, и Каютину, который в первую минуту почувствовал было досаду, сделалось весело.
– Перестаньте! вы скворцов испугали! Вон они как закричали и запрыгали, точно шальные!
– Так ничего, кроме халата, и не осталось? – спросил Доможиров, сдерживая смех.
– Ничего.
И Доможиров опять покатился. В самом деле, случай был редкий. Давно уже ему не удавалось сыграть такой шутки. Доможиров действительно был добрый человек, но он любил "пошутить", и шутки его не отличались особенной разборчивостью и деликатностью. Раз, когда он еще служил, его пригласили на свадьбу в. деревню. Женился его дальний родственник на бедной девушке, гувернантке своего соседа. Когда невесту одевали к венцу, вдруг явился Доможиров с маленькой девочкой, одетой по-крестьянски. Он подвел ее к невесте и сказал: "Вот, рекомендую вам, сударыня, дочь вашего будущего мужа". Невеста упала в обморок, а Доможиров залился добродушнейшим хохотом, подперши бока. В другой раз племянник подбежал к нему и в восторге бросился ему на шею, крича: "Ах, дядюшка! если б вы знали мое счастье! Поздравьте меня! я женюсь, жду только отпуска, – чтоб ехать в Москву. А покуда вот ее портрет – она мне прислала… не правда ли, красавица?.." – И он с восторгом поцеловал миниатюрный портрет своей невесты и показал его дяде. "Дай мне его на минуту", – сказал Доможиров. Он вышел с портретом в другую комнату и через минуту возвратил молодому человеку портрет с выколотыми глазами. Случилось также, что к Доможирову зашел его закадычный друг, когда он переливал стоградусный спирт. "Что, ты водку переливаешь?" – "Водку; не хочешь ли?" Закадычный друг ободрал себе глотку, краснел и таращил глаза, страшно кашляя, а Доможиров хохотал, как сумасшедший…
Вот какого рода шутник был Доможиров. Но в настоящем случае он вовсе не ожидал такого эффекта. Возвратясь домой часу в десятом вечера и заметив, что молодого человека нет еще дома, он подумал, как бы удивился Каютин, если б, пришедши домой, застал у себя раму выставленною. И вот уморительная картина нарисовалась в воображении Доможирова: Каютин просидит всю ночь, не смыкая глаз и сторожа свое добро, порядочно продрогнет, – а поутру придет к нему, покричит, посердится; он предложит ему чайку, молодой человек согреется и сам станет вместе с ним смеяться его остроумной выдумке. А потом раму можно опять вставить. К чести некорыстолюбивого сердца Доможирова нужно прибавить, что сорок рублей вовсе не входили в его соображения. Но план шутки так ему понравился, что он тут же привел в исполнение свою мысль, к чему не представилось ему никакого затруднения, потому что Каютин перестал с некоторого времени брать ключ с собой, а клал его в щель под дверью, о чем знал и Доможиров. А почему Каютин перестал с собой брать ключ, не худо принять к сведению всем бедным молодым людям, живущим без семьи и прислуги.
Раз Каютин провёл вечер чрезвычайно приятно в одном большом доме на Невском проспекте, у знакомого ему важного и богатого человека, – вечер с музыкою, танцами, ужином и шампанским. В отличном расположении духа, но очень усталый, часу в четвертом ночи, возвращался он пешком (денег на извозчика не было) на свою Петербургскую сторону, едва пересиливая дремоту. И вот, наконец, добрался он до своей двери и опустил руку в карман за ключом, думая о близкой минуте успокоения. Но, обшарив все карманы, он не нашел ключа! По всей вероятности, ключ выпал из кармана его пальто и очень спокойно лежит теперь в прихожей богатого дома на Невском проспекте… Делать нечего! Каютин воротился, перебудил всех людей в доме: ключ действительно нашелся в прихожей под вешалкой, – и только к восьми часам утра, совершенно измученный, воротился Каютин домой… Почти с такого же вечера, в таких же обстоятельствах и в таком же отличном, но полусонном состоянии пришел Каютин к своей двери и в ту роковую ночь, наутро которой началась наша история. Но как ключ был под дверью, то он беспрепятственно вошел в свою квартиру, с полусомкнутыми глазами разделся на своем голландском диване и поскорей отправился за ширмы, где и проспал благополучно до самой той минуты, когда почувствовал неестественный холод и послышал стукотню собственных зубов.
– Ну, извините… извините, – говорил Афанасий Петрович: – я никак не думал, что вы не заметите.
– Извиняю, – сказал Каютин торжественно. – Только научите, что мне делать? мне не в чем вытти!
– Наденьте мой фрак, – добродушно сказал Доможиров и опять покатился, пораженный несообразностью своего предложения: Каютин был высок и худ, а Доможиров низок и широкоплеч.
– Нечего с вами делать! – сказал Каютин, немного рассерженный. – Пойду рыться в своем чемодане: не найду ли чего в старом платье…
И он ушел.
Глава II
Едва вытащил Каютин на середину своей комнаты старый, запыленный чемодан и принялся его расшнуровывать, как послышался стук в дверь.
– Войдите! – закричал он, а сам убежал за ширмы.
В комнату вошла девушка лет семнадцати. Черты лица ее были благородны и привлекательны, необыкновенной белизны лоб, резко оттененный свежестью щек, нежный носик, будто выточенный искусным художником из слоновой кости, большие черные глаза с длинными, густыми ресницами, рот удивительной формы, особенно выигрывавший при улыбке, когда сверкающая белизна зубов разительно выказывала яркость ее губ и чудную их форму: такова была вошедшая девушка. Небогатый костюм ее отличался безукоризненной чистотой и грацией: ловко сидел на ней темный шерстяной бурнус, отлично сшитый, и простенькая соломенная шляпка с синими лентами, положенными крест-накрест, удивительно шла к ее хорошенькой головке.