Голос Ирины Петровны звучит проникновенно и задушевно. Мы молча проходим еще несколько шагов. Мне радостно идти с нею, хочется молчать и слушать ее нежный, мелодичный голос. Ничего дурного, ничего пошлого. Только чувство разделенного одиночества сближает нас. Я понимаю ее состояние. На далеком, заброшенном этапе, среди сотен проходящих мужчин, интеллигентная, с богатым духовным миром женщина тоскует о жизни, к которой она привыкла. Город, общество, любимая наука, книги, театр. Как от всего этого далеки темные, окружающие Аб-Герм, холмы!
— Вы тоскуете здесь? — спрашиваю я.
— Вообще да, но два обстоятельства заставляют забывать о скуке — работа и чувство долга. Народ так мучается, так страдает на этой войне, что нам, тыловикам, стыдно думать о себе.
Признаюсь, я не ожидал такого ответа. Мне казалось, что я услышу от нее горькие жалобы на забросившую ее в эту глушь судьбу.
— Вот только принесут ли эти страдания ему пользу? — медленно, как бы думая вслух, говорит Ирина Петровна.
Я понимаю, о чем говорит она.
— Несомненно! Слишком великие жертвы принесла Россия, и немыслимо, чтобы они пропали даром. Да иначе и не может быть. Ведь теперь не тысяча девятьсот пятый.
Ирина Петровна крепко жмет мне руку. Ее глаза сияют.
— Как вы сказали? Теперь не тысяча девятьсот пятый год? — взволнованно повторяет она.
— Конечно. Война многому научила нас. Мы тоже стали разбираться в жизни.
— Значит… значит, — почти вплотную приближая ко мне свое лицо, говорит она, — казаки в случае… не будут стрелять в народ?
— Вы хотите сказать: в случае революции?
Она молча наклоняет голову.
— Ни в коем случае! Девятьсот пятый год не повторится.
Она пристально смотрит мне в глаза испытующим взглядом, потом тихо и ласково целует в лоб и нежно, очень трогательно проводит ладонью по моей щеке.
— Спасибо, — еле слышно говорит она. Потом, тесно прижав к себе мой локоть, поворачивается, и мы медленно идем назад к Аб-Герму.
Встретившая нас в коридоре сестра милосердная лукаво улыбается.
— Хорошо прогулялись?
— Да! — коротко отвечает моя спутница.
Попрощавшись с нею, иду к себе. Нежность и большая благодарность к этой еще недавно незнакомой и так внезапно ставшей мне близкой женщине охватывает меня. Я не чувствую более одиночества. Как, в сущности, немного надо тепла людям, когда они лишены его. Я оборачиваюсь и с благоговением смотрю в сторону дома, где светятся окна сестер. Потом иду в отведенный нам флигель.
— Ну что, поженихались? — слышу я сбоку вкрадчивый, любопытствующий голос Химича.
— Что вы! Просто гуляли, говорили о литературе, — отвечаю я раздеваясь.
Дурацкая фраза прапорщика грубо врывается в мое восторженное, лирическое настроение.
— Ну да, лите-ра-тура! — недоверчиво тянет Химич. — Небось, повезло?
Я поднимаю голову. На меня глядит освещенное луной круглое, с подкрученными вверх усами лицо прапорщика. Оно выражает такое неудержимое любопытство, что я обозленно говорю:
— А ну вас к бесу!
Химич молчит. Потом, видя, что я лежу, зарывшись в подушки, сердито сопит и, считая меня заснувшим, бормочет:
— Гарбуза получил, а на других злится. Ухажер! — И, сонно позевывая, укладывается спать.
На рассвете двигаемся дальше. Проходя мимо пункта, я с сожалением бросаю взгляд на белые занавески в окне. Вчера я еще не знал о существовании Ирины Петровны, а сегодня мне кажется, что я распростился со старым, хорошим другом. Сколько таких коротких дорожных встреч хранит моя память!..
Идем. Следующая остановка в Корре. Незаметно добираемся до него. Снова чай, короткий отдых. И опять в дорогу под горячим, палящим солнцем.
Эту ужасную жару я начинаю ненавидеть, и если бы не благодатный ветерок, набегающий с отрогов Синджарских гор, мы давно истекли бы морем пота. Медленно и однообразно ползет время. Кажется, что солнце остановилось на месте. Его диск окутан беловатой пеленой. Прямые злые лучи больно жалят незащищенные лицо и руки. Воздух колеблется и переливается в степи знойным маревом, смутно похожим на волнующуюся кружевную завесу. Рукоятки шашек и стволы винтовок нагрелись. Высокая трава не шелохнется, застыв под голубым палящим небом.
Но вот белая пелена все сильнее окутывает солнце. Его лучи тускнеют, теряют свой нестерпимый блеск. Колеблющиеся, темные пятна поднимаются на горизонте. Казаки с облегчением вскидывают головы.
— Быть дождю, — поглядывая на небо, говорит Химич.
— Должен быть. Не иначе, как накроет нас в степу, — подтверждает вахмистр.
— Давай бог! Измаялись вконец, — слышатся голоса, и все с надеждой устремляют взоры на быстро мрачнеющий горизонт.
Через полчаса половина его уже покрыта свинцово-серой громадой туч, свесившейся над землей и плывущей нам навстречу. Солнце еще раза два пытается прорваться через эту завесу, но в конце концов безнадежно тонет в ее черной гуще. Сразу темнеет. По долине пробегает ветер, его порывы теребят поникшую траву. Кони усиливают шаг, тревожно прядут ушами. Снова порыв ветра и глухой, неясный гул. Тучи опускаются совсем низко и накрывают степь своим черным крылом. Казаки расторачивают бурки, нахлобучивают папахи, надевают башлыки. Через минуту вся сотня превращается в вереницу черных теней.
— Ну и климат! — восклицает Химич, — то сдыхаешь от жары, а то кутаешься, как от морозу.
Черную мглу прорезает огненный зигзаг молнии: На какие-то доли секунды ее вспышка освещает дорогу. По равнине гулко и раскатисто несется удар грома. Молнии следуют одна за другой. Грохочет гром. Дождь хлещет во всех направлениях. Его струи падают и сверху и с боков, подхлестываемые быстрыми и сильными шквалами ветра. Небо точно взбесилось. Кажется, что наверху прорвалась какая-то гигантская плотина. Мой башлык намок, за бешмет просочилась вода. Бурка тяжело повисает на мне. Под ударами ветра и от резких, больно бьющих в глаза капель кони останавливаются. Мы подгоняем их. Казаки примолкли и, в тщетной надежде спастись от дождя, кутаются в бурки.
Вдруг туча раскалывается. Одна половина ее уплывает вперед, а вторая разрывается на ряд отдельных небольших островков. Эти островки белеют и проплывают мимо. В провалах между ними показывается солнце. Его лучи пробегают по земле радостными, игривыми зайчиками. Оно смелеет, с минуту словно раздумывает, а затем, как бы вспомнив свое назначение, гонит прочь побежденные разбегающиеся облака. Ветер стих. Трава поднимает свои стебельки и тянется к солнцу. На ее изумрудной зелени блестят мириады капель.
— Побрызгал малость и айда домой, — шутят казаки.
— Спать пишов до жинки.
Бурки и башлыки скатаны и снова приторачиваются к луке. Через десять минут долина принимает прежний вид, и только прибитая к земле дорожная пыль еще напоминает о промчавшемся ливне.
— А ну, песенники, вперед! — кричит Гамалий.
Казаки неохотно тянутся из рядов.
— Станичную, чтоб дома не журылысь! — приказывает командир.
тянет высоким тенором запевала.
подхватывают остальные, и тягучая, заунывная песня, воскрешающая в памяти дорогие сердцу станичные левады, звенит и несется над чужой, персидской равниной.
Откуда-то вновь появились стрижи, и жаворонки опять звенят над степью.
— Собрать сотню, Лукьян! — приказывает Гамалий. — Господам офицерам быть на своих местах!
Вахмистр идет исполнять приказание. Мы уже часа два как пришли в Диз-Абад. Люди пообедали и сейчас, покуривая крученки, валяются на траве и ведут «балачки».
— Что вы собираетесь им сказать? — спрашиваю я.
— Хочу объяснить казакам цель нашего рейда. Люди, идущие на неизвестность, должны хотя бы немного знать о трудностях, которые ожидают их.
Горнист играет «сбор». Его труба заливается, и я вижу, как отовсюду — из-за кустов, из пункта, от коновязей, — вскакивая с земли, бегут к вахмистру казаки. Наконец сотня в сборе. Она стоит развернутым фронтом лицом к дороге и ожидает офицеров. Мы подходим и становимся по местам. Показывается Гамалий. Я командую: «Смирно!» — и на его приветствие сотня рявкает десятками голосов.