Выбрать главу

— А поди, страшно человека живота лишать? — спросил Никола, глядя испуганными глазами на рассказчика.

— Чего страшно, не свой живот отдаешь, — неторопливо бросил угрюмый казак. — Да хоть бы и свой — не велика печаль. Какая наша жизнь — голая, одна насмешка.

— А я так думаю, братцы: свою жизнь легче отдать, чем другого человека уничтожить. Я бы не мог.

Казаки дружно засмеялись.

— Тебе бы, Никола, в послухи идти, из тебя бы важный праведник произошел, — сказал угрюмый казак.

На минуту воцарилось молчание.

Высоко над степью проносились облака, синее небо было прозрачно и бесконечно, и солнечные брызги наполняли душу Николы счастливым чувством.

«Господи, и зачем это только воюют люди… Нешто плохо жить на свете?» — думал Никола, и в его круглых глазах виднелось недоумение и любопытство.

— А ну, Скиба, расскажи яку-нибудь балачку, — прерывая молчание, сказал один из казаков, обращаясь к Скибе, голова которого лежала на ногах Николы.

— Каку ж балачку, вы уже все слыхали, — деланно равнодушным тоном протянул Скиба.

— А про Ленина ты давеча не кончил, Панас, — подсказал Никола.

— Ну-ну, давай про Ленина, — зашумели казаки.

— Ну, что же, раз громада требует, расскажу, — сказал удовлетворенный Скиба и скороговоркой начал: — Да-а… И значит, надоело казакам воевать, воюют, воюют, а за что — неизвестно. Вот и выбирают они одного казачка для посыла в Москву. А был он здоровенный дядько с великими, по-казацкому, вусами, донизу. Приходит, значит, той казак к самому главному комиссару и говорит ему: «А ну, ваше благородие, товарищ дорогой, веди меня к вашему набольшему, к самому Ленину. Я с им разговор должен иметь». — «А какой, — говорит, — разговор? Желательно и нам знать». — «Не могу, — говорит, — вам сказать, господин товарищ, а значит, могу это только самому Ленину обсказать». Бились, бились с ним, казак уперся: нет да нет. Ну ладно, делать нечего. Хучь верть-круть, хучь круть-верть, а вести надо. Ведут это его к самому Ленину, в штаб. Смотрит казак, сидит такой человечек, вокруг его все товарищи министры ходят, а среди них и бабы есть. Вот поклонился Гаврилыч Ленину и говорит: «Вот вы, товарищ набольший, здесь, скажем, вроде царя существуете. Просим вас обозначить нам, казакам, что меня до вас послали, правда это или нет, будто вы сословие наше казацкое уничтожить желаете и нас всех вместе с женами и детьми в коммунию поворотить?» Засмеялся тут Ленин, а министры-товарищи как захохочут, ровно в пушки вдарили, а бабы ихние платочками закрываются, чтобы, дескать, казак не видел, как над его словами смеются. «Нет, — говорит Ленин, — нет, Гаврилыч. Не хотим мы волю казацкую рушить, жен и отцов в коммунию забирать, а хотим, — говорит, — правду народную в России укрепить, да всему трудовому люду помощь дать». — «Ну, ладно. Дело хорошее. А каку вы помощь мужикам обещаете?» — «Землю, — говорит, — землю-матушку, чтобы трудился на ней каждый, кто ее может вспахать и в дальнейшем ей во всем соответствовать». — «Так, дело хорошее, а только не от нас ли, казаков, хотите вы прирезать землицы для мужиков? Потому что если так, то мы на то не согласны, и вы уж меня извините, товарищ главный комиссар господин Ленин, но раз нашего согласу не будет, будем всем войском с вами биться». Снова как загрохочут все, ровно пушки в Черкесске на параде вдарили, даже сам Ленин этак маленько ухмыльнулся и говорит: «Эх, седой ты, Гаврилыч, как волк, и ума у тебя на целый полк, а вот одного не сообразишь: ты посмотри на Россию-матушку, хоть назад, хоть вперед поезжай, коня уложишь, себя уморишь, а конца-краю не найдешь. Да разве в вас, казаках, вся сила? Вас горсть одна, а мужиков копна. Вас сотня, а мужиков мильен. Разве вашими землями накормить голодных мужиков? Нет, братцы, нам вас обижать не резон, мы да вы одна кость, черная да трудовая. У вас землицу брать — себя обижать, а мы ее, кормилицу, в другом месте нашли».

Скиба сделал паузу, оглянулся по сторонам. Собеседники тоже невольно осмотрелись. К ним подходил вахмистр Дудько.

— Що, Скиба, опять балачки разводишь?

— Никак нет, Василь Тимофеевич, про турецкую войну сказываю, как под Эрзерум ходили в шестнадцатом году.

Дудько недоверчиво скосил на казаков глаза, помолчал, скрутил папироску и, уже отходя, многозначительно бросил:

— А ты брось брехать, дурья голова, тебе говорю, от твоих балачек как бы твоя жинка вдовой на станице не осталась. Не забывай того.

Наступило молчание. Слышалось только мирное сопение коней. Ясное прохладное утро уступало место солнечному полдню. Казаков разморило.

— А чи не завалиться поспать? — не обращаясь ни к кому, спросил Скиба и минуту спустя спал, уткнувшись лицом в слежавшуюся сырую траву.

ГЛАВА VII

Смело мы в бой пойдем За Русь святую…
Гимназистка молодая Сына родила…

Перебивая пение, лихо загудели слова другой песни, под звуки которой вошли в Камышеваху дроздовцы, бывшие в этот день в резерве и не участвовавшие в бою. По улице текли рота за ротой. До ушей жителей, теснившихся у ворот домов, долетали отдельные слова и обрывки фраз.

— Держи вправо.

— Э-эй, обозные, куда, черти, повернули?.. — исступленно надрывались позади.

— Ох и табачок, покурить да и сдохнуть.

— Где квартирьеры третьего батальона?

— Тише, ты, образина. Взобрался на коня, так и людей можно давить?..

Разглядели, рассмотрели То мало дитя…

— Важно идут, — понимающим голосом, видимо желая быть услышанным, сказал высокий, чернобородый старик, одобрительно кивая головой. — Оно видать выучку-то. Нешто те голодранцы так ходили?

— Ну, куда им супротив этих, — поддержала его баба в сером платке, бойкими глазами оглядывая дроздовцев.

— Так то же юнкеря. Их, голубчиков, с малолетства к тому приобучают. Ему годков семь сполнилось, а его мальцом еще в кадеты определяют. И чин ему, и погоны, ровно большому, дают.

— Ишь ты, — вздохнула баба, — то-то же, видать, обученные.

Роты медленно шли, поминутно останавливаясь и пропуская наседавшие сзади обозы. Изредка, покачиваясь, прокатывали санитарные повозки, из-под брезента которых деланно строго глядели сестры.

— Здорово, сестрички. Нет ли лекарства от бессонницы? Третью ночь не спим, все землю топчем, — весело подмигнул сестре курносый, с круглыми щеками, шагавший сбоку шеренги молодой прапор и уже вслед крикнул: — Подвезла б добра молодца, то-то бы славно.

— Вот это уже баловство. Какая с бабой война, баба должна сидеть дома, — и старик в сердцах сплюнул в сторону.

— Что, старый черт, ай не любишь наших, что плюешься? Смотри, как стукну, так и дух из тебя вон, — не поняв жеста старика, рассердился солдат-дроздовец, в упор разглядывая перетрусившего деда.

— Уйдем-ко отселе, Домна. От греха подальше, — заторопился старик, — неровен час, еще и вдарит, — пятясь, он быстро скользнул во двор и осторожно запер за собою на щеколду дверь.

Роты все так же нестройно и хлопотливо мялись в узких улицах, перемешиваясь с солдатами чужих, еще не разведенных по квартирам полков.

Пешая разведка дроздовцев отошла от линии железной дороги и, минуя разбросанные вблизи хутора, двинулась на северо-восток, желая обезопасить от неожиданного удара красной кавалерии правый фланг шедшего сзади полка.

До сих пор согласно неписаному, установившемуся опытом гражданской войны правилу боевые действия — отступление, продвижение вперед — развертывались в основном по линиям железных дорог, справа и слева от которых, под прикрытием бронепоезда, двигалась пехота. Самые свирепые бои происходили на узловых станциях и железнодорожных путях, но теперь, после того как красные, сбитые со своей основной линии Шахты — Ростов — Торговая, стали отходить на север, правило это соблюдалось реже. Двигавшиеся вперед добровольцы стали встречать упорное сопротивление и в стороне от железных дорог. Красная конница дерзко прорывалась в тылы белых, взрывала поезда с боеприпасами, уничтожала части, оторвавшиеся от основного ядра.