Профессора пропустили к кобыле, они оказались друг против друга, странно похожие тяжестью крупа, массивностью, обнаженностью; только профессор был жив, полон жалостливого удивления, а кобыла лежала безучастная, торчком уставив ноги в небо.
— Недавно ковал? — спросил фельдшер, кладя на брезент топор и прихватывая поудобнее нож.
— Вчерась! — возбужденно откликнулся конюх, будто это еще что-то значило, давало какую-то надежду.
— Зря. — Фельдшер хлопнул жеребенка по шее, но тот не отходил. — Гони его, мешает.
Конюх не слышал: каждый новый человек возбуждал в нем потребность рассказать, как все случилось, как веселило его нынешнее утро, как все шло хорошо, одно к одному, и как они с Лешей прошли над своей смертью, а могли ведь и не пройти…
— Ее, видишь, и то через себя кинуло, — говорил он рыдающим голосом, — а в нас с Лешей весу чуть: нас и вовсе бы на небо замело.
— Там тебя давненько дожидаются!
— Сожгло бы огнем и в прах развеяло… — уверял конюх; страх не отпускал его.
— Ни хрена тебе не было б, — возразил монтер, сплевывая с губы табак. — Ты в резине.
— В резине?! — поразился конюх неожиданному спасению, но сразу же переменился лицом и, задрав ногу, показал прохудившуюся подошву. — Гляди ее, мою резину! Тут не то что ток, мышь и та ухватит.
— А мальчонку куда подевал?
— Был! Был он! — испуганно воскликнул конюх, озираясь. — Вдвоем шли…
— Может, и его прибрало?
— Живой был!
Ветви липы скрывали Лешу. Потрясенный, скорбный взгляд мальчика держался коченеющей кобылы и жеребенка, которого отгонял фельдшер, размахивая ножом.
— Попадет тебе, Гаврила Михайлович, — сказал кто-то конюху.
— За что?!
— Нашел где пасти, надумал! К людям под самые окна.
— И-и-и! — задохся от волнения конюх. — Я ее к ветеринару вел. — Он засуетился вокруг кобылы. — У ей ранка, сейчас не видать, а есть, есть… — Конюх ухватился за ногу кобылы, хотел положить ее на бок, но это оказалось ему не под силу. — Есть, и немалая.
— Не замай, — строго сказал фельдшер. — Сымем шкуру, видно будет.
— Враз ты ее вылечил, Гаврила Михайлович.
— Себя перехитрил!
— Может, ей спину так выжгло, что и раны не увидишь? Тогда потянут.
У конюха опустились руки; вернулась боль, сжала клещами низ живота и потянулась — тоской, нудью, холодом — к сердцу.
— Нешто ж я провод обломил? — тихо сказал он. — Взял голыми руками и обломил, да?.. Зубом перекусил? Сам жив, здоров, а ее, видишь, погубил… Обихаживал, баловал, как внуков не баловал, и сам порешил?
Горестный тон конюха вывел профессора из состояния грустной философической созерцательности.
— Какое несчастье! — пробасил он на громком, свободном выдохе и ладонью потер грудь, заросшую седоватым волосом, потер слева, где сердце, дав почувствовать, что и оно откликнулось беде. — И кобылу жаль. Удивительно красивое животное, а сироту ужасно жаль… — Он покачал тяжелой головой, оглядел упавший столб, резные наличники дома, деревья, забор, будто прикидывая, что бы такое сделать, чтобы в будущем подобное несчастье стало невозможным. — Дайте ему побыть с матерью!
Но монтер отогнал жеребенка, фельдшер сделал длинный надрез от шеи и по животу кобылы, потом по ногам, почти до лодыжек. Нож двигался уверенно, бесшумно, оставлял глубокую розовую борозду, которая слабо кровоточила.
— Скажи ты, — заговорил кто-то в толпе, — земля под током не горит, сухой лопух и тот, скажем, не закурит даже, а сырая животная жарится!
— Ток, — односложно сказал монтер.
— Ну, ток: так он же и для травы ток, а ей ничего.
— Трава не живая.
— Как не живая — живая! И кормится, и сок в ней, и в рост идет.
Все ждали, что скажет профессор.
— Я к технике не имею отношения, — сказал он, — но знаю, что природа электрического тока еще не до конца ясна науке. Тут много еще загадок… А жеребенка к другой кобыле отведут?