Прокимнов достал сигарету и спички из нагрудного кармана и закурил, выжидая. Надо идти, сбросить с себя неловкость, скованность, глупое чувство вины.
— Ты полови, а я пойду. Ничего со мной не случится.
Ряжи обнажились, когда стала электростанция. Сваи тянулись сдвоенным редким строем, под водой их вязали короткие бревна, и в эти зеленоватые, склизкие срубы набит камень. Прежде река сшибалась здесь с яростным, кинжальным, вырывавшимся от турбин потоком и все закрывала дыбящаяся вода. Теперь Ока напористо, широко неслась вдоль ряжей, охлестывая и сбивая с ног рыбаков. По осклизлым, укрытым летящей водой бревнам, упираясь спиннингом в камни, можно было добраться до крайних свай и, сидя на тычке, забрасывать в простор реки.
Поначалу Капустин двигался легко, вода в ближних срубах плескалась не сильно, камень положен высоко, только намокли кеды и стесняла мысль, что Саша могла исповедаться перед мужем, чтобы не жить в обмане и лжи. С каждым шагом навстречу Ивану, который наблюдал за ним, Капустин укреплялся в этом подозрении, но не досадовал на Сашу, словно так было назначено судьбой и надо пройти через это. Мелькнула мысль о Кате; она спит в амбарчике, пока он балансирует на скользких бревнах, идет виноватый к Ивану Прокимнову, которого когда-то поднимал с парты, наперед зная, что встретится с его загадочной и раздражающей ухмылкой. И чем хуже Иван знал урок, тем ожесточеннее становилась ухмылка, словно издевка и над собой и над учителем, который зря старается и на что-то еще надеется. Теперь ученик вызвал его к доске, щурил бархатные, цвета темного каштана, глаза под густыми бровями, поспешно докуривал сигарету, будто готовился прийти на помощь Капустину.
Намокли синие тренировочные штаны с голубым лампасом, закатанные под колени. Капустин соскальзывал с бревен, хватаясь руками за ряж: Прокимнов был близко, но не спешил помочь, далее спиннинга не протянул.
— Здравствуйте! — Прокимнов подал через сруб смуглую, плотную и неожиданно теплую руку. — Сеть уберем, зря она в «тихой» мокнет. — Он еще задержался с броском, растянул чернильно-темные губы в нагловатой ухмылке. — Весной там щука водилась, а теперь… Неделями не смотрим.
— Чем вы теперь заняты, Иван Сергеевич?
Рука, медлительно наматывавшая леску, дрогнула: странными показались величание и вопрос, будто не без хитрости.
— Рыбачу…
— Где работаете?
— Александра не сказала? — Он усмехнулся резко, оскалясь, и повел сощуренными глазами по левому берегу. — Уязвила Сашку моя должность! Жена на весь район гремит, а я конюх при больнице. Конюх! — повторил он с вызовом. — Удобно: ночь моя, с восьми выхожу, потом в конюшне отосплюсь.
Бросок у Ивана щегольской — легкий, кистью руки, так что и плечо не пошевелится, и снасть он ведет лихо, с игрой, одной, повторяющейся дорогой, где рыба брала и вчера, и неделю назад, и возьмет через год.
— По привязанности выбирали? Лошадей любите?
Иван промолчал, только забросил ожесточенно и далеко.
— В школе у вас к механике склонность была. Я вам ради этого таланта грехи по литературе прощал.
Иван посмотрел на него долгим, вспоминающим взглядом, потом расплылся в улыбке, и Капустин подумал, что улыбка эта, вернее ухмылка, не наглая, а защитная, бесхарактерная.
— Лошадей пусть ветфельдшер Федя любит! — Он повысил голос: — Гнать меня стали с работы, ясно? — В голос засмеялся, и в смехе его крылась та же беспечность, прямота и надежда, что жизнь не кончилась, все образуется, все, что слышалось и в Сашином «была печаль». — Уж я намастерил! Сначала на радиопункте, потом в электриках побегал. На столб в кошках надо и с поясом, а я раздетый лез, в трусах. Чудил с пьяных глаз… А лошадь добрая, она и меня стерпит. Ее в овраг не завалишь — не трактор.
— Вы при одной лошади?
— Ну! Откуда в больнице вторая? Ее и одну зимой чуть ли не на шлеях держали. Доктора сена не запасли. Этим летом сам накошу, обожрется без меня… Я в колхоз вернусь, председатель трактор обещал. Надо пить бросить! — сказал он с оттенком малодушной тоски. — У Пантрягина и без меня пьющих хватает.
— И бросьте, Ваня! — горячо отозвался Капустин. — Вы молодой, пока не втянулись…
— По самое темя! — признался Прокимнов с тем же удальством. — Убил бы отца позавчера, Александра нас растащила.
Капустин помнил отца Ивана, жилистого, статного шлюзовского диспетчера, молчаливого и настороженного. В свободные дни он брался за всякую работу и все делал на совесть. После фронта, молодой, контуженый, он стал терять зубы, маялся ими, наловчился сам, запершись в сарае, рвать их, но не лечил, будто на земле еще не родился первый дантист, — нетерпеливо ждал, когда расстанется с последними и поставит два ряда железных, не причиняющих страдания зубов. Сколько бы ни выпил, на ногах стоял крепко, вышагивал ровно и попутно железной хваткой стискивал все, что шло под руку, то ли для упора, то ли давая понять всему миру, какая в его руке сила.