И на мокрых от росы, до лохматости побитых досках причала с ним была Саша, вспоминалась предвечерняя пора, две тяжелые корзины, шляпки грибов, плотно, как рыбья чешуя лежащие поверху, две корзины, его и Саши, связанные так туго, что и не развязать, кажется, и сейчас еще он обрывает ногти, а разделить шлеи не может. Образ Саши двоится: он видит давнюю, непоседливую, с высокими суховатыми ногами, с неприметными бедрами, а рядом — нынешнюю, потяжелевшую, с припухлостями под глазами и с материнской нежностью в них. Прошло немного лет, а у Саши сложилась жизнь, именно у нее жизнь сложилась со всей определенностью, подумал Капустин с тревожным, задевающим ощущением какой-то своей неудачи, будто счастье Саши само по себе что-то отнимало у него. Ведь вздор, вздор, разве его жизнь без смысла? И у него дом, дети в школе, свой класс, он дружит с ребятами, у них открытые, достойные отношения; и он сложил свою жизнь, как сам того хотел, решил уехать в город и уехал, Катя любит его, как не любил никто другой, как не могла бы полюбить и Саша…
Ход его мыслей безошибочен, он прав, прав во всем, но первое же прикосновение к материи жизни, мимолетный взгляд на обнажившуюся посреди скошенного луга дорогу, на кучу верб и вековых лип, затянутых рассветным туманом, на бугор у бочага, где он нашел ее, разутую, при неподъемной корзине грибов, тревога о ней, что она не станет лечить почки, запустит болезнь, — все это простое, отдельное от размышлений овладело им, обращало к истине несомненной и высокой.
Капустин устроился на носу лодки, закрытой от плотины бревенчатым причалом, вода едва слышно оглаживала корму, рождая ровный, усыпляющий звук. Парома ждать долго, луг скошен и сено в стожках, высокий берег еще спит, к парому за ночь не съехала ни одна машина. Забытые судаки коченели на песке у лодки, жизнь из них ушла, и, почуяв это, к ним слетались зеленые мухи.
Он задремывал на носу плоскодонки, сердился на свое малодушие, на то, что не идет на ферму к Саше, чтобы проститься с ней на людях, сдержанно, без лишних слов, и на то сердился, что уедет из деревни, не повидав ее. Пригретый солнцем, Алексей засыпал и пробуждался, слышал ночной стук в дверь своей и Кати однокомнатной квартиры — именно стук, не звонок, — кидался к двери и открывал, а за дверью Саша с мальчиками, все одеты по-зимнему и входят не как гости, а как в свой дом, из которого ушли давно и только потому робеют. Саша не озирается, не ищет никого взглядом, как будто здесь и не может быть никого, кроме Капустина, а его сердце колотится, где-то здесь Катя, только что она была здесь, она хозяйка… «Катя! — зовет он негромко, но никто не откликается. — Катя, к нам гости!..» — «Какие же мы гости, Алеша? Я с мальчиками, и вещи наши за дверью. Ты и не смотришь на меня, а я почки вылечила, как ты просил. Я обратно красивая…» — «Я плохо вижу, Саша, темно…» Саша включает свет, и Капустин видит ее ждущее лицо и замечает, что мужнее пальто снова не сходится на Саше, не застегивается на тяжелом животе. А Кати нет — ни в комнате, ни на кухне, ни в прихожей, и он слишком быстро смиряется с этим… Потом он увидел себя и Сашу в старой землянке при ферме, на заснеженном берегу Оки. Они как беглецы, пережидающие в холодной, сумеречной землянке. Саша спит на нарах, в ватнике, укутанная пуховым платком, его старое ратиновое пальто брошено ей на ноги, и сено рядом с ней примято, он спал рядом, но разбудил холод. Капустин долго стоит над ней, счастливый, что слышит ее дыхание, потом будит ее, они выходят на берег, Саша показывает на белую Оку и говорит: «Протоптали мы стежку, Алеша, на всей реке только одна, наша…» Он смотрит и поверить не может: возят же трактором сено, в Криушу за дровами ездят, на озера с пешней ходят, где же следы? Саша смеется: «Ты не ищи, ночью снег шел, ему одной ночи хватит укрыть. А нашей стежки не закроет, ее всегда видать, пусть и люди смотрят, Алеша, — чего нам прятаться?..»